Сайт про гаджеты, ПК, ОС. Понятные инструкции для всех

Личный идеал. Функции идеала

Реальный ход освоения крестьянством обширных территорий окраин, несомненно, способствовал популярности рассказов о необыкновенном изобилии новых земель и благоприятных социальных условиях на них.

Далеко за пределы своей общины простирались и социально-утопические воззрения крестьян. Они выражались в бытовании различных слухов об обетованных землях; формировании на основе этих слухов легенд и появлении письменных текстов; в практике переселений в поисках этих земель и даже в создании крестьянских общин, жизнь которых представляла собой попытку реализовать крестьянский социально-утопический идеал. Существование таких общин, в свою очередь, питало рассказы и легенды о землях и селениях с идеальным социальным устройством, исключительным природным богатством и экономическим процветанием.

Реальный ход освоения крестьянством обширных территорий окраин, несомненно, способствовал популярности рассказов о необыкновенном изобилии новых земель и благоприятных социальных условиях на них. Характерно в этом плане то, что случилось с современными представлениями о так называемом Беловодье. Сначала оно считалось легендарным, а в ходе дальнейших исследований историков обернулось вполне реальными крестьянскими поселениями XVIII века в долинах Бухтармы, Уймона и других рек на Алтае, история которых полноценно прослеживается по письменным источникам. Но существование реального Беловодья не исключало самостоятельного позднейшего развития легенды по законам фольклорного жанра. Каменщики (так назывались у местных крестьян поселившиеся в горах беглецы, так как Алтай, как и многие другие горы, называли в народе «Камнем») Бухтармы и Уймона - это одновременно и прототип народной легенды об обетованной земле и фактическая попытка реализации крестьянского социально-утопического идеала.

В течение примерно половины века - с 40-х до начала 90-х годов XVIII века в наиболее неприступных горных долинах Алтая существовали поселения беглых, которые управлялись вне государственной власти. В сентябре 1791 года вышел указ Екатерины II, объявленный «каменщикам» в июле 1792 года, по которому их принимали в русское подданство, простив их «вины». На протяжении нескольких десятилетий в этих общинах действовало самоуправление, осуществлялись крестьянские представления о социальной справедливости. Население вольных общин Бухтармы и Уймона сформировалось из крестьян (в значительной части - раскольников) и беглых заводских работников (тоже, как правило, недавних крестьян). Они занимались хлебопашеством, промыслами и поддерживали тайком отношения, в том числе и хозяйственные, с крестьянством прилежащих территорий. С. И. Гуляев, собравший сведения о «Беловодье» не только по «изустным рассказам некоторых каменщиков», но и по документам архивов Змеиногорской горной конторы и Усть-Каменогорской комендантской канцелярии, писал о них: «Связанные одинаковою участию, одним образом жизни, отчужденные от общества каменщики составляли какое-то братство, несмотря на различные верования. Они сохранили многие хорошие качества русского народа: были надежные товарищи, делали взаимные пособия друг другу, особенно же помогали всем неимущим припасами, семенами для посева, земледельческими орудиями, одеждою и прочим».

Для решения принципиально важных вопросов собирался сход всех вольных селений. Решающее слово оставалось за «стариками». «Назад тому другой год,- свидетельствовал мастеровой Федор Сизиков, допрошенный властями в 1790 году, после восьми лет жизни среди «каменщиков»,- живущие в тех селениях беглые люди при собрании намерялись от себя выбрать... одного человека, который бы, тихим образом пробравшись в Барнаул, явился к начальнику заводов за испрошением за преступления их прощения и, чтобы их не выводили из тамошних мест, положа в надлежащий платеж податей. Но напоследок старики сказали, хотя-де нас и простят, но выведут к прежним местам и определят к должностям и посему остались по-прежнему».

По мере надобности созывались сходки отдельных селений или групп деревень. Так, в частности, осуществлялся суд. «Если кто в преступлениях изобличен будет, то из нескольких деревень созванные исцом жительствующие соберутся в деревню в его дом, и, разобрав соразмерно с преступлением, положат наказание» (из протокола допроса Ф. Сизикова). Самой высокой мерой наказания было насильственное изгнание из общины.

Т. С. Мамсик, исследовавшая общественный быт бухтарминских селений в XVIII веке по сохранившимся в архиве показаниям их жителей, отмечает, что «найм среди «каменщиков» не носил предпринимательского характера». Новые беглецы, прибывавшие «в камень», чувствовали поддержку старожилов: их принимали в чью-либо избу, где нередко жил уж «в товарищах» кто-то из недавно пришедших. На следующее лето пришелец помогал хозяину дома сеять хлеб и получал от него семена для самостоятельного посева. На четвертое лето вновь поселившийся становился самостоятельным хозяином и, в свою очередь, нанимал кого-либо из новых беглецов, снабжая его семенами и пр. В ходу были «товарищества» - объединения "на паях двух или нескольких работоспособных людей для земледельческих или промысловых занятий. Иногда «товарищи» совместно строили и новую избу. Община «каменщиков», возникшая в результате добровольных переселений, включала в себя семейно-родственные общности, товарищества для ведения хозяйства или отдельных отраслей его, религиозные объединения. Существование этой общины воспринималось самим крестьянством как реализация некоторых социальных и религиозно-нравственных идеалов. Это был лишь определенный этап социально-экономического развития территориальной общины в условиях освоения окраин, во временной изоляции от феодального государства, но крестьянство абсолютизировало его в качестве идеального. Несмотря на свои небольшие масштабы, это явление оставило заметный след в общественном сознании крестьян и в последующий период легло в основу движения ряда групп переселенцев в поисках легендарной страны «Беловодье» - крестьянской утопии (Чистов, 1967, 239-277; Покровский, 1974, 323-337; Мамсик, 1975; Мамсик, 1978, 85-115; Мамсик, 1982).

Четко выраженная тенденция реализовать крестьянский социально-утопический идеал на основе христианской идеологии в ее старообрядческом варианте прослеживается в истории Выгорецкого (Выголексинского) общежительства, возникшего в конце XVII века в Олонецкой губернии. Организация Выга наряду с обычным монастырским устроением восприняла традиции общины государственной деревни и «мирских» крестьянских монастырей. Были созданы в XVIII веке свои уставы и соборные постановления по уставным вопросам - всего более 60 документов. В них делается попытка сочетать демократизм с задачами разделения труда в хозяйственно-религиозной общине.

В личной собственности членов общежительства было только платье; в порядке исключения за некоторыми оставляли и другие вещи, но наследовались они общиной. Обширное хозяйство Выгорецкого общежительства и тяготевших к нему скитов основывалось на кооперированном труде его членов. Все хозяйственное и административное управление было выборным. Наиболее важные дела подлежали соборному обсуждению. Первоначально идеология старообрядческой крестьянской общины на Выге основывалась на эсхатологических мотивах (то есть ожидании скорого конца света), но в дальнейшем эти мотивы ослабевают, происходит отход от аскетизма в быту, от монашеских форм общежительства. Выголексинский мир, будучи включен государством в систему налогового обложения, постепенно входит в обычную колею социально-экономических отношений всего края.

Сходный путь, но с определенными отличиями, проходит крестьянство в старообрядческих скитах двух типов: скитах-селениях, где жили семьями, и скитах на общежительском уставе с раздельным пребыванием мужчин и женщин. Руководители и идеологи движения предъявили к рядовому крестьянину-старообрядцу максимальные требования (они изложены, в частности, в «Объявлении о благочинии пустынном», 1737 г.): сочетание тяжелого сельскохозяйственного труда с аскетическим образом жизни. Наиболее живучей оказалась та "часть уставов, которая не ущемляла интересы крестьянской семьи.

Как реакция на обмирщение скитов рождается новое направление - радикальное филипповское согласие, возрождающее на какое-то время социально-утопические и религиозные идеалы раннего Выга. Из полемических посланий, которыми обменивались разные толки старообрядчества в XVIII веке, видно, что принципы общности имений и артельного труда не вызывали сомнений ни с той, ни с другой стороны.

Попытки провозглашения и частичной реализации социальных идеалов в поселениях старообрядческих крестьян разных толков имели место и в других районах страны - в Ярославской, Псковской, Костромской, Саратовской и других губерниях. Информация об этих явлениях широко расходилась в крестьянской нестарообрядческой среде. Современные исследования подтверждают мысль известного историка XIX века А. П. Щапова о проявлении в движении раскольников многих черт, свойственных традиционному крестьянскому сознанию и быту вообще. На этом сходстве основывалась определенная популярность социально-утопического идеала старообрядцев, звучание его в крестьянских легендах и программах крестьянских движений.

С социально-этическими идеалами крестьянства связаны были на первоначальных этапах своего существования также некоторые общины сектантов: духоборов, молокан, хлыстов. Однако ложный мистицизм, фанатизм, отчужденность от церкви и остальной массы православных крестьян сводили, как правило, на нет положительные моменты в их идеологии. (Абрамов, 366-378; Любомиров; Куандыков - 1983; Куандыков - 1984; Мельников, 210, 240-241; Клибанов, 180, 199-201; 212; 262-284; Покровский - 1973, 393-406; Рындзюнский; Корецкий; Щапов, 77, 119, 120).

Органической частью социально-утопических представлений крестьянства являлся идеал такого справедливого монарха, который может привести порядки на земле в соответствие с божественной правдой. Если в социальной организации повседневной своей жизни, в низовых, так сказать, инстанциях крестьяне явно отдавали предпочтение демократическим формам - об этом говорит, как мы видели, повсеместное распространение общины и гибкое многообразие ее видов, то применительно к самой высокой инстанции управления всем государством они оставались монархистами. Подобно тому, как идеалы справедливости в распределении имущества и трудовых обязанностей нашли выражение в существовании некоторых крестьянских общин, пытавшихся в течение ограниченного времени оставаться вне государств, также и представления о добрых царях породили в реальной жизни самозванчество.

Это явление было возможно в силу широкого распространения среди крестьян идей, связанных с ожиданием прихода или возвращения к власти государя, несправедливо, по их мнению, оттесненного тем или иным способом от трона, обладающего идеальными качествами правителя и намеренного считаться с интересами народа. Самозванцы, появлявшиеся не только в ходе крестьянских войн, но и в частных проявлениях социального протеста (в 30-50-х годах XVIII века, например, их было около полутора десятков), встречали доверчивое отношение части крестьянства.

В 30-50-х годах XVIII века своего рода символами хорошего государя служили среди крестьян имена Петра II и Ивана Антоновича. На смену им приходит образ Петра III, затмивший своих предшественников и нашедший высшее выражение в крестьянской войне Е. И. Пугачева. Крестьянство не могло ничего знать о личности реального Петра III, правившего всего полгода. В то же время сказывалась определенная информированность о законах, в сочетании с собственной, крестьянской трактовкой их. Манифест 18 февраля 1762 года о дворянской вольности трактовали как первую часть законодательного акта, за которой должно было последовать и освобождение крестьян от помещиков. Знали и указ о разрешении старообрядцам, бежавшим в Польшу или другие зарубежные земли, возвратиться в Россию и поселиться в выделенных им местах. При этом властям предписывалось не чинить им препятствия «в отправлении закона по их обыкновению и старопечатным книгам». Наконец, уничтожение Тайной Канцелярии не могло не найти сочувствия в крестьянской среде. Все это, а также неясные обстоятельства смерти Петра III, и послужило основанием для формирования его положительного образа в представлениях крестьян (Сивков, 88-135; Чистов - 1967, 91-236; Курмачева, 114, 193; Крестьянство Сибири, 444-452).

Социально-историческое развитие - чрезвычайно сложный, многосторонний процесс, совершающийся на протяжении достаточно длительного исторического периода и предполагающий экономические, политико-правовые, духовно-нравственные, интеллектуальные и многие другие компоненты, которые образуют некоторую целостность.

Обычно социологи концентрируют внимание на социально-историческом развитии того или иного социального субъекта. Таким социальным субъектом может быть личность, конкретное общество (например, российское) или группа обществ (европейские, латиноамериканские общества), социальная группа, нация, социальный институт (система образования, семья), социальная организация или какие-либо их комбинации (политические партии, народно-хозяйственные предприятия, торгово- промышленные компании). Наконец, таким субъектом могут быть определенные тенденции, касающиеся всего человечества как социального субъекта.

0Тип общества- это система определенных структурных единиц - социальных общностей, групп, институтов и т. д., взаимосвязанных и взаимодействующих между собой на основе некоторых общих для них социальных идеалов, ценностей, норм.

Существуют разные классификации типов обществ. Наиболее элементарная классификация - это разделение обществ на простые исложные

В настоящее время в отечественной научной литературепонятие цивилизации употребляется, как правило, втрех значениях:

§ достаточно высокая стадия социокультурного уровня того или иного общества, следующей за варварством;

§ социокультурный тип (японская, китайская, европейская, российская и другие цивилизации);

§ высший современный уровень социально-экономического, технологического, культурного и политического развития (противоречия современной цивилизации).

Для лучшего понимания общества, которое нас окружает и в котором мы живем, проследим развитие обществ с самого начала их существования.

Простейшие общества получили название обществ охотников и собирателей. Здесь мужчины охотились на животных, а женщины собирали съедобные растения. Помимо этого существовало только это основное разделение груда по половому признаку. Хотя в этих группах авторитетом пользовались мужчины-охотники, женщины-собирательницы приносили группе больше съестного, возможно, 4/5 всей добываемой пищи.



Общества охотников и собирателей были невелики и насчитывали обычно 25-40 человек. Они вели кочевой образ жизни, передвигаясь с места на место по мере сокращения запасов пищи. Эти группы были, как правило, миролюбивы и делили между собой пишу, что являлось необходимым условием выживания.

Общество охотников и собирателей самое эгалитарное по сравнению со всеми другими обществами. Поскольку пиша, добываемая на охоте и собирательством, быстро портится, люди не могут делать запасов, поэтому никто не может стать богаче другого. Правителей нет, и многие решения принимаются сообща.

Вторая социальная революция , гораздо более внезапная и значимая, чем первая, произошла примерно 5-6 тысячелетий назад и была связана с изобретением плуга. Это изобретение привело к возникновению общества нового типа. Новое общество - аграрное - базировалось на экстенсивном земледелии, при котором почва обрабатывалась плугом на конной тяге

Промышленная революция, подобно аграрной революции, тоже была вызвана изобретением. Она началась в Британии, где в 1765 г. впервые применили паровой двигатель

Новый источник энергии дал толчок к возникновению индустриального общества, которое социолог Герберт Блумер определил как общество, в котором вместо силы человека или животного используются машины, работающие на горючем.

Проблема идеала в философии выстраивается как проблема социального идеала. Всякие иные варианты аксиологии (познавательный идеал, религиозный), даже если они отвлекаются от каких-либо отсылок к общественным взаимодействиям, производны от этой конструкции. Поэтому для философии имеет смысл не всеобщий идеал, а всеобщий социальный идеал (нормативное отображение общества вообще).

ИДЕАЛ СОЦИАЛЬНЫЙ англ . ideal, social; нем . Ideal, soziales. Представление осовершенном состоянии соц. объектов, отражающее наиболее значимые ценности данной культуры,являющиеся критерием оценки реальности и ориентиром деятельности индивида, соц. групп, классов,общества.

Социальный идеал - представление о совершенном состоянии общества (желанном, должным). Может иметься как у группы (культуры, нации, конфессии, партии и т.д.), так и у личности. Рождается их наиболее значимыми ценностями. Служит критерием оценки (см. Оценка в философии) реальности и ориентиром деятельности

В качестве последнего И.С. должен в идеале (Идеальный Социальный Идеал) удовлетворять требованиям:1) Всеобщее признание (как иными группами, так и субъектами, гипотетически способными оценивать бытие: животный и растительный мир, законы природы, Бог) 2) Вечность 3) Достижимость (наличие ресурсов и общественных сил) Описать идеальный С.И. ныне не представяется возможным в силу как состояния знания (1), так и разума в целом (2). Крайне редко можно видеть С.И., постулирующий второе условие наравне с третьим. Однако человек вполне способен выдвигать потенциально идеальные С.И. и оценивать их высоту

Традиция как форма социального наследования

ТРАДИЦИИ - социальное и культурное наследие, передающееся от поколения к поколению и воспроизводящееся в опр. об-вах и социальных группах в течение длит. времени. Т. включают в себя объекты социокультурного наследия (материальные и духовные ценности); процессы социокультурного наследования; способы этого наследования. В качестве Т. выступают определенные культурные образцы, институты, нормы, ценности, идеи, обычаи, обряды, стили и т.д.

Т. присутствуют во всех социальных и культурных системах и в изв. мере являются необходимым условием их существования. Особенно широка их сфера в архаич. и докапиталистич. об-вах. Т. присущи самым разным областям культуры, хотя их удельный вес и значение в каждой из этих областей различны; наиболее важное место они занимают в религии.

Многообразие существующих в мире культур в значительной мере обусловлено многообразием соответствующих культурных Т. Благодаря совр. средствам коммуникации значительно расширяются возможности заимствования и взаимообмена в сфере культурного наследия разл. об-в. Заимствуемые элементы культурного наследия, выступающие первоначально как инновации для заимствующей культуры, впоследствии нередко традиционализируются в ней, становясь органич. частью собств. культурного трад. комплекса.

Т. образуют "коллективную память" об-в и социальных групп; обеспечивая их самотождественность и преемственность в их развитии. Социальная и групповая дифференциация оказывает существ, влияние на интерпретацию и использование общенац. культурного наследия. Кроме того, отд. группы, классы, слои обладают своими собственными Т. В дифференцированных об-вах существует также множество разнообразных временных ориентации, устремлений на ту или иную истор. эпоху, рассматриваемую в качестве "подлинно" традиционной и образцовой. Отсюда множественность и противоречивость традиц. культурных форм и их интерпретаций.

Каждое поколение, получая в свое распоряжение опр. совокупность традиц. образцов, не просто воспринимает и усваивает их в готовом виде; оно всегда осуществляет их собств. интерпретацию и выбор. В этом смысле каждое поколение выбирает не только свое будущее, но и прошлое.

Об-ва и социальные группы, принимая одни элементы социокультурного наследия, в то же время отвергают другие, поэтому Т. могут быть как позитивными (что и как традиционно принимается), так и негативными (что и как традиционно отвергается).

Т. как один из основополагающих аспектов нормального социокультурного развития необходимо отличать от традиционализма, составляющего идеологию и утопию нек-рых гос-в и социальных движений.

Социальный идеал и его роль в культуре. Социальный идеал как феномен социальной и культурной динамики

Идеал - итог процесса признания какого-либо предмета (вещи, идеи, личности и т.д.) совершенным и концентрирующим в себе сущность единородных ему рядовых предметов.

Выбор занимает важное место в жизни человека и общества, он во многом зависит не только от внутренней мотивации, но и от внешних детерминант: у человека, живущего в унифицированном и гомогенном обществе, возможностей реализации выбора гораздо меньше, чем у человека, находящегося в открытом обществе, в условиях плюрализма; поэтому на сегодняшний день одну из основных задач в области социальной философии можно определить как разработку новой теоретической модели выбора как феномена.

Представляется, что одним из ключевых аспектов является поиск идеальной модели выбора в современных условиях.

Решение данной задачи считается возможным на основе разрешения противоречия между идеалом выбора человека и новыми социокультурными, экономическими, политическими процессами, происходящими обществе.

Представления о социальном идеале выбора в современных условиях сложились не сразу.

Если в классической философии свобода разумна; так, в философии Канта она представляет собой один из постулатов практического разума, то в постклассической философии происходит смена теоретических установок в решении про-; блемы выбора: во второй половине XIX века философская мысль (Ницше, Достоевский), а на рубеже XIX-XX столетий и психология (3. Фрейд и другие) приходит к пониманию несостоятельности рационалистических представлений о человеке и его свободе. Русская религиозная философия рубежа XIX-XX веков (Н. Бердяев, С. Булгаков, Н. Лосский, Б. Вышеславцев, Г. Федотов, С. Левицкий и другие) рассматривала проблему Божественной благодати со свободным самоопределением человека. Своего рода "идолатрию свободы" представил экзистенциализм. В работах философов-экзистенциалистов XX века (Хайдеггер, Ясперс, Марсель, Камю, Сартр и другие) философское рассмотрение свободы было во многом психологизировано. Свобода предстала как тяжкое бремя, порой непереносимое, порождающее пустоту, экзистенциальную тревогу и стремление к бегству; последнее состояние было подробнейшим образом проанализировано Э. Фроммом. Остро встала проблема поиска механизмов действия свободы, позволяющих преодолеть подобные состояния. Начиная с 40-х годов XX века, в поле зрения философии и психологии личности стала входить проблема самодетерминации личности, которая рассматривалась несколько десятилетий преимущественно экзистенциально ориентированными авторами (Франкл, Фромм, Мэй и другие). Только в 80-е годы прошлого столетия проблемой самодетерминации (под разными названиями) стали серьезно заниматься на Западе; наиболее разработанными и известными в настоящее время являются теории Р. Харре, Э. Деси, Р. Рай-ана, А. Бандуры и Дж. Ричлака.

В советской науке интерес к проблеме выбора и самодетерминации появляется только в 60-е годы XX века, однако эта тема не изучалась сколько-нибудь глубоко.

Социальный идеал как феномен социальной и культурной динамики

Стабилизация социума, в которой находит отражение относительная тождественность себе каждой социальной общности, связана с накоплением количественных изменений внутри социально значимого опыта. Эти изменения суть «идейно-образная» подготовка культурного взрыва, под которым понимается здесь не только отбрасывание традиций, скачок, перерыв постепенности в культурном развитии, но в первую очередь смена общественных идеалов. Характеризуя здесь идеал как высшее выражение социальных потребностей, сложившееся в представление о конечных реальных или утопичных целях социального развития («...термином “социальные идеалы” обозначаются идеалы, присущие таким верованиям, которые связаны не с восприятием реальности, а с ценностями и оценками, с определением хорошего и плохого, полезного и вредного, Добра и Зла. Эти идеалы, оставаясь неосознанными, навязывают нашим действиям те или иные нормы, структурируют наше восприятие вещей. Мы оказываемся приверженцами тех или иных идеалов, даже и не догадываясь, что это идеалы.»), я должен в дальнейшем хотя бы эскизно показать, как именно они функционируют в социуме -- первоначально отнюдь не в качестве идеи, понятия, а лишь в качестве общего представления. Такое представление есть структурно артикулированное единство социального знания (разума), воли и чувства. Идеал -- всегда именно единство всех этих моментов, что с древности схватывалось знаменитым понятием «калокагатия», смысл которого в слиянии, своеобразном «всеединстве» истины, добра и красоты. Идеал -- сознательно творимый идеологами (учеными, философами, художниками, моралистами) образ будущей человеческой деятельности в любой из ее сфер. Политические, религиозные, правовые деятели функционируют на основе уже действующих социальных идеалов. Так, идеологи Великой французской революции разработали стройную систему взглядов, которую разделяли, пропагандировали и воплощали в деятельности руководители, трибуны, вожди революции. В этом факте находит выражение то обстоятельство, что культурная детерминация оказывается по существу и личностной.

Здесь, именно здесь -- та крупица истины, которая содержится в «личностных» теориях культуры. Некоторые наши теоретики именно потому и отождествляли культурное развитие с «личностным» аспектом истории. Этот взгляд, будучи рудиментом риккертовско-максвеберовской дихотомии индивидуализирующей и генерализирующей методологии, конечно, ошибочен в целом -- он результат абсолютизации личностного момента в историческом развитии культуры, да и то лишь на относительно высоких ее ступенях. Но теперь по крайней мере можно указать на источник и корень этой абсолютизации: в ее основе -- действительная реальная роль субъекта-индивида в выработке социального идеала. Впрочем, поскольку упомянутая дихотомия все еще по-настоящему не снята, эта тема и поныне заслуживает гораздо более пристального внимания.

Итак, по структуре идеал -- имеющее исторический характер единство познавательных, этических и эстетических явлений. Каждой составляющей этого триединства присуща в свою очередь относительная самостоятельность, которая стирает зачастую в глазах наблюдателя моменты единства. Из-за этого момент единства приходится каждый раз усматривать заново, открывать его внутри специализированной деятельности, что выглядит как процедура обретения смысла. Теоретически трудность такой высшей духовной деятельности -- открытия, выявления единства -- усугубляется тем, что каждой из названных сфер присущи свои внутренние диалектические закономерности. Как было ранее показано, в сфере познания и его высшего выражения -- науки -- главное противоречие -- это противоречие истины и заблуждения. В теоретической деятельности, в этом бесспорном царстве логики основные достижения делаются на почве отступления от этой логики путем создания «новой логики». Поэтому научное творчество никогда не сводится ни к дедуцированию того, что изначально содержалось в посылках, ни к экстраполяциям эмпирических обобщений.

Примерно такую картину можно обнаружить и при анализе соотношения главных этических категорий. В социальной диалектике добра и зла находит проявление динамика общественной воли. Проблема добра и зла во всей сложности ставит вопрос о свободе, а выявление критериев свободы заставляет обратиться к области научной и эстетической, поскольку поведение оценивается непременно также и по законам красоты. Сами же законы красоты, сообразно с которыми функционирует художественно-творческая сфера, -- суть проявления диалектики прекрасного и безобразного, внутренним существом которой является диалектика идеального и реального. Диалектика идеала предполагает относительность красоты. Тем не менее, когда разум отказывается служить в эстетической сфере, а моральные критерии становятся в этой области неприменимыми, -- сама красота с неизбежностью разрушается.

Идеал всегда синтетичен, и потому неправомерно в наши дни говорить об особом эстетическом, или научном, или нравственном идеале: с теоретической точки зрения это абсолютно одно и то же. Но таков идеал лишь «в идеале». Действительность же, реальное функционирование идеала всегда рано или поздно обнаруживает противоречие внутри идеала -- противоречие, отражающее глубинные социальные конфликты. Именно в таком распадающемся идеале и выявляется противоречие ранее слитых воедино компонентов. По-разному складывается судьба составляющих социального идеала, в котором намечаются перерастающие в конфликт точки напряжения между наукой и искусством, искусством и нравственностью, моралью и наукой и т.д. Однако процесс разложения социального идеала сопровождается формированием нового идеала, в котором каждая из трех составляющих выступает для оставшихся двух в роли третейского судьи: взаимоотношения, скажем, науки и искусства, возникшие противоречия между тем и другим, подлежат оценке и разрешению с позиций моральных критериев; противоречия морали и науки преображаются и тем приближаются к разрешению эстетическими средствами и т.д. Можно сформулировать, таким образом, своего рода закон компенсаторности во взаимоотношениях познания (бытового, научного, философского), искусства и нравственности. Культурная история человечества содержит немало примеров того, как на практике действует этот закон. Все мы знаем, как часты в истории ситуации, при которых безукоризненно, казалось бы, рациональное поведение, вдобавок, вполне оправданное с позиций самой строгой морали -- выглядит почему-то некрасиво. Это тревожит. Это вызывает взрывы социальных эмоций. Пока, наконец, не выяснится, что поведение с самого начала было и нерациональным, и аморальным...

Можно теперь конкретизировать мысль о культуре как детерминанте социального развития. Свою детерминирующую функцию культура в качестве интегративного показателя уровня относительной самостоятельности общественного сознания по отношению к общественному бытию осуществляет таким образом, что, во-первых, разлагает старый социальный идеал -- прежнее единство истины, добра и красоты; во-вторых, формирует новый идеал единства познания, искусства и нравственности. В этих процессах ведущую роль играет каждый раз иная составляющая этого триединства, что и придает неповторимое своеобразие человеческой истории, и создает все богатство культуры.

Культурные процессы, характеризующие так называемое традиционное общество, не затрагивали высших этажей культуры: взаимодействия, взаимовлияния, поглощения одной культурой другой происходили не как собственно культурные процессы, а как простые следствия этнических и социально-исторических процессов. Именно такие исторические ситуации и предполагают, как об этом выше упоминалось, применение категории «культура», поскольку здесь имеет место деление по иным основаниям, чем социально-историческая типология на основе учения об общественно-экономических формациях. В случае, когда один этнос находился в систематических контактах с другим этносом, нетрудно было заметить изменения в обычаях, сходство в нормах и традициях. Эти влияния, трансформации, следы одной культуры в другой, будучи выявлены и систематизированы, давали ключ к истории формирования этноса, позволяли составить представление о пройденном им историческом пути.

Конечно, эти процессы имеют прямое отношение к культуре, но, безусловно, не они, как уже отмечалось, составляют предмет теории культуры. Недаром все эти явления относят к сфере интересов этнографии, этнологии, культурной антропологии и проч., то есть, так или иначе, к культурологической эмпирии, а не к теоретико-культурным построениям.

Несколько иначе обстоит дело тогда, когда в результате тех или иных исторических событий один народ оказывается не просто «рядоположен» другому, проживая по соседству, а подчинен другому, или даже порабощен им. Культурный уровень этих народов и длительность пребывания в подобного рода социально-исторической ситуации определяет характер и степень взаимных влияний в очень широком диапазоне. Крайние случаи -- когда культура порабощенного народа оказывается полностью уничтоженной (нередко даже бесследно!), а сам народ поэтому -- целиком ассимилированным, или когда, наоборот, победивший народ ассимилирует культуру побежденного, сохраняя исконную лишь в качестве пережитков. Между этими крайностями -- разнообразие всех цветов и оттенков взаимодействия. В антропологии часто находим попытки классифицировать подобного рода взаимовлияния, как бы они, вообще говоря, ни назывались. Одна из таких попыток принадлежит, в частности, социальному антропологу М. Дуглас, которая все взаимодействия «форм жизни» сводит к четырем: индифферентность, неприятие, приятие и приспособление.

Однако и все эти процессы не составляют, строго говоря, предмет интереса теоретиков культуры: социологи будут искать здесь те или иные общественные структуры и институты, историки будут видеть в них материал для восстановления, реконструкции хода событий, семиотики получат материал для обобщений и классификации конкретно-исторических знаковых систем и т.д. Неприемлем ни для какой науки здесь только такой подход, который с самого начала усматривает в истории народов какие-то культурно-национально-этнически предзаданные свойства, определяющие меру влияния и характер взаимосвязей различных групп людей, -- словом, что-либо вроде пресловутой пассионарности Л.Н. Гумилева .

Наконец, и сам тезис об отсутствии «высших этажей» в традиционной культуре должен восприниматься cum grano salis, ибо по мере развития форм человеческой деятельности, несомненно, складывалась иерархия целей деятельности, причем каждый раз самая высокая, крайняя цель деятельности, не утерявшая конкретно-чувственного характера, играла роль социального идеала, а следовательно, и была таким становящимся идеалом в действительности. Таким образом, следует различать, строго говоря, три стадии в формировании высших этажей культуры, связанных с появлением высших социальных целей деятельности: стадию формирования социального идеала, стадию функционирования первичного (стихийно возникшего) социального идеала и стадию вторичного (возникшего в результате процесса смены) социального идеала. Мишель Бертран очень четко обозначила эти различия, предположив:

«... существует, по-видимому, основополагающее различие между осознанными и неосознанными идеалами, между теми идеалами, которые без нашего ведома структурируют наши действия -- они полностью включены в нас и становятся как бы нашей второй природой -- и теми идеалами, которые мы ставим перед собой как цель, которой нужно достичь: между теми идеалами, которые уже существуют и как бы само собой разумеются, и теми, которые мы строим сами».

И тогда два принципиально различных состояния культуры по отношению к экономике: встроенная в экономику и противостоящая ей -- в свою очередь будут развернуты во времени и представлены как три этапа. На первом этапе, длившемся в истории человечества вплоть до позднего Средневековья, нормы экономического поведения были частью культурных норм. Зародившийся капитализм сначала потребовал приспособления культурных норм к экономическим требованиям (эти процессы, по сути, и лежат в основе появления норм протестантской этики, изученных М. Вебером), а затем привел к их более или менее выраженной конфронтации. Момент осознания человечеством своего единства знаменует собой так или иначе начало третьего этапа: либо человечество погибнет, либо найдет способ регулирования отношений истины и культуры, «выгоды» и этики, рационального и нормативного etc.

Уже это одно позволяет разъяснить некое недоразумение, преследующее теоретиков культуры, а именно, отнесение к культуре только высших ее этажей. Реальной основой этих недоразумений оказывается действительное своеобразие бытия, функционирования и механизмов культурного развития на его высших ступенях. Абсолютизация такого своеобразия -- один из главных источников упоминавшегося выше креативизма. Ведь и в самом деле -- лишь в тех случаях, когда речь идет о процессах, имманентных данной культуре, таких, в которых имеют место элементы своего рода «саморазвития» культуры, теоретик культуры вправе видеть поле применения своих исследовательских усилий. Это значит, что в центре внимания теоретика-культуролога находятся не процессы влияния, а процессы порождения: теория культуры -- своего рода «порождающая грамматика» всех знаний о культуре, по крайней мере в интенции. И потому, строго говоря, можно считать лишь условностью деление рассуждения об идеале на разделы о структуре и динамике: все, что до сих пор говорилось об идеале, поневоле касалось жизни, а не только статики идеала, ибо «статика идеала» -- противоречивое словосочетание. Тем не менее переход от обсуждения проблем строения идеала к рассмотрению механизма его действия в социуме естественно воспринимается как переход от статики к динамике.

Динамика социального идеала

Независимо от того общепризнанного в науке факта, что культура появляется вместе с появлением человеческого общества, по-своему логично, как и доказывалось не раз в этой работе, считать собственно культурными процессами лишь те, которые происходят на уровне духа, то есть там, где действуют механизмы трансформации опыта как строения и условий реализации того или иного способа деятельности. Каковы же эти механизмы?

Первоначальный импульс социального изменения исходит из экономики -- из объективной потребности в экономических преобразованиях, которые обнаруживают себя в социуме с самого начала чисто негативно, а именно как чувство, настроение, переживание некоего дискомфорта. Важно подчеркнуть, что сама социальная система в таких случаях выглядит еще как монолит: ни в ней самой, ни в ее осмыслении, восприятии, переживании до поры невозможно заметить какие-либо качественные изменения, сдвиги. И культура -- нормы, обычаи, традиции -- не претерпевает никаких перемен: в ее готовые формы -- то есть в формы социального опыта -- укладывается вся социальная деятельность, и практическая, и духовная, и духовно-практическая. И лишь отдельные, наиболее чуткие к подземным течениям социальной магмы личности улавливают первые признаки грядущих перемен -- притом не с помощью осмысления социальной реальности, не посредством аналитической деятельности и первоначально отнюдь не на основе теоретических построений.

Ведущий мотив здесь чаще всего -- бессознательные или полуосознаваемые переживания, связанные с ощущением некоторой общей неудовлетворенности действительностью, принимающей сколь угодно разнообразные формы внешнего выражения -- от сознательного неприятия, до стихийного отвержения, причем источник этой неудовлетворенности остается либо вовсе скрытым от носителя этих переживаний, либо фальсифицируется, заменяется иллюзорным.

Во все времена находились люди недовольные действительностью, более того -- склонные обвинять в своих несчастьях других людей или самое эту действительность. Это особого рода редукция, когда личные неудачи и провалы сводят к неважному устройству мироздания. Однако среди тех, кто мрачно смотрит на эпоху и человечество, есть такие, кого не удовлетворяют и, казалось бы, самые заурядные и неустранимые черты реальности, и все мироустроение вообще, весь универсум как таковой, причем в таких его чертах, которые до сих пор считались в обыденном сознании столь же неустранимыми из социальной реальности, столь же необходимыми, как, положим, необходимость питаться или спать. По сути, именно это универсальное чувство неудовлетворенности универсумом -- чувство, которое, вопреки укрепившимся представлениям, относится отнюдь не только к эпохе романтической тоски, соединенной со стремлением (знаменитой Sehnsucht), -- возникает как предвестие эпохи кризиса, перелома, сдвига, переворота, разрушения старого жизненного уклада. Первоначально свойственное единичным «пророкам», оно постепенно охватывает более широкие (правда, всякий раз разные) круги людей. Но лишь тот, кто сквозь неприятие повседневной действительности сумеет прозреть хоть какие-то реальные контуры грядущего, для кого неприятие действительности станет катализатором такой духовной деятельности, итог которой -- целостный образ будущего, -- только он и выступает не просто как носитель, но и как реальный агент новой культуры, ее творец. Ибо именно он создатель новой человеческой цели, без которой обессмысливается деятельность.

Целостный образ всеобщего счастья людей, не похожего на успокоенность, атараксию, нирвану, уход от действительности, в сущности, всегда был детерминантом духовной деятельности. Такой целостный образ, несомненно, был результатом ментальных усилий, смысл которых состоял первоначально в отрицании актуально сущего и создании (творении!) на этой основе в дальнейшем внутренне нерасчленимого идеального образования, которому довлеют все грани человеческого существа.

«... Идеал, -- писала Мишель Бертран, вскрывая внутреннюю противоречивость идеала, -- это... некий предельный образ невозможности воссоединиться с самим собой, образ, в котором напряжение между тем, что есть, и тем, что должно быть, достигает своей наивысшей точки и одновременно подвергается отрицанию, что обусловливает одновременно и абсолютную притягательность идеала, и порождаемое им абсолютное страдание. Этот парадокс почувствовал, вслед за Гегелем и Маркс...».

Теперь воочию видны главные сочленения культурного механизма в обществе, о которых здесь так много говорилось. Реально бытийствующие настроения, переживания, предчувствия, эмоции не получают выражения, пока некто один не приходит, чтобы выразить их. Если эти настроения, переживания, эмоции разделяют те или иные социальные группы, не будучи в состоянии их выразить, -- их выразитель volens nolens становится идеологом в широком смысле слова. Это может быть ученый, писатель, критик, политик, композитор, поэт, моралист, вероучитель... Важно понять, что он накладывает отпечаток своей личности на все главные проявления духовной жизни: система его идей, образов, нравственных максим объективизируется вместе с субъективными моментами, содержащимися там. Становясь идеологемами, эти субъективные моменты приобретают видимость объективности, и, таким образом, становятся похожими на истину, будучи типичным образцом ложного сознания. В этом тайна и объективный смысл существования особого рода -- как бы неустранимых из сознания -- заблуждений, получивших несколько неточное (суженное) название идеологических иллюзий. Но это предмет особого разговора, хотя, по правде говоря, именно здесь он был бы особенно уместен, и лишь соображения общей архитектоники заставляют отсрочить эти рассуждения до следующего раздела, приступить к которому следует, прямо имея в виду только что сказанное.

Живой образ воображаемой реальности структурно определен -- иначе его структурирующая культуру роль будет невыполнимой. Каковы же моменты, стороны, части и элементы этой структурной определенности? Отвечая на этот вопрос, следует иметь в виду, что речь идет не вообще обо всех, но о необходимых и достаточных моментах соответствующего духовного образования. Я считаю, что социальный идеал с точки зрения его структурной определенности в рамках общественного сознания включает в себя необходимо:

· знания (обыденные, научно-теоретические, философские);

· моральные учения (обыденные, социально санкционированные, теоретические);

· художественные образы (фольклорные, безымянные, авторские).

Строго говоря, без любой другой составляющей общественного сознания идеал может «обойтись». Доказательством этого всякий раз оказывается несомненность присутствия в обществе определенного социального идеала в условиях, когда в структуре общественного сознания нет той или иной из этих составляющих, кроме перечисленных. Так, реально существовали общества, социальный идеал которых не включал религии в качестве необходимого момента, а между тем само существование социального идеала в духовной жизни этих обществ трудно подвергнуть сомнению. Это, конечно, не означает, что в таком обществе не существовало тех или иных светских вариантов религиозного сознания. Однако нельзя здесь допускать смешение религии в роли религиозной идеологии, с одной стороны, и разного рода верований, убеждений и религиозной веры -- с другой. Точно так же социальный идеал не всегда включает в себя политические представления. Несомненным для сегодняшнего состояния науки фактом является существование в прошлом таких стадий в развитии уже готового, сложившегося общества, когда отсутствовало государство, а тем самым и политические отношения. В то же время трудно подвергнуть сомнению существование высших социальных целей у представителей этих обществ. Об этом, в частности, свидетельствуют мифы о погоне за счастьем, представления о Золотом веке и т.д. В той мере, в какой социальный идеал возвышается до представления о счастье не одного только человека, а о благе многих или даже всех людей, и политическое устройство, и законы общества подлежат оценке с позиций этих человеческих представлений, и в этом смысле в структуру идеала эти представления включаются именно в той мере, в какой они причастны идее блага. Право, правосознание, представление о гражданском обществе как гаранте справедливости -- все это, в сущности, как показал еще Платон, своего рода модусы блага.

Существовал, правда, в истории человечества период -- и весьма значительный по протяженности, -- когда все эти формы ментальности, составляющие необходимые моменты идеала, как бы отсутствовали, будучи слиты до нерасчленимости в одном-единственном духовном образовании -- мифе. Мифологическое сознание, однако, представляет собой такую ступень в развитии человечества, когда обряд, образ и идея слиты в синкретическом единстве, и последующее развитие, разрушая этот первобытный синкретизм, уничтожает главное в мифе -- возможность бытия в нем. Человек, живший в мифе -- особое явление, которое эмпирически нам не доступно: этнологи здесь вынуждены пользоваться исключительно методом анализа пережитков. Поскольку жизнь в мифе -- атрибут не одного отдельного индивида, а лишь сообщества, никакой психоанализ здесь помочь не в силах. Нерасчлененность мифологического сознания -- препятствие для познания ранних стадий становления идеалов. Однако нет сомнения в том, что в мифе проявлялась и концентрировалась познавательная и поведенческая установки, направленные на канализирование социальных проявлений активности. Более того, если мы не можем реконструировать главное в рассматриваемой структуре -- жизнь в мифе, то максимально доступное для нас приближение к ней можно обнаружить именно в сфере иде-ологичного и идеального (как ideale, так и ideelle): поскольку самим исходным определением социального идеала предполагается его внутренняя нерасчленность -- аналог той синкретичности, которая, бесспорно, была присуща мифологическим образованиям, постольку мы, располагая набором ментальных аналогов жизни в мифе, можем постигать соответствующие единства, тотальности.

Философское, научное и обыденное сознание Нового времени, введя четкие, резкие границы между различными проявлениями ментальности, обнажив их взаимонетождественность, одновременно гипертрофировало значение познавательного отношения в его систематизированных формах. Сделав явной разницу трех сторон духовного -- разума, чувства и воли, просветительское сознание аналитическую способность, анализ вообще, превратило в единственный инструмент постижения вещи, так что познание подчинило себе в аналитической деятельности и чувство, и волю. Когда же у Канта оно направило себя на самое себя, обнаружились недостатки аналитического метода, антиномии сознания и... необходимость для синтеза -- категорического императива и способности суждения. На почве практики или реализуемого целеполагания -- пробрасывания мысли в сферу идеального и последующей практической реализации, материализации мысли в деятельности -- Гегель нашел способ снятия (Aufhebung в гегелевском смысле) Кантова трансцендентального идеализма и его следствия -- методологизма, который переносит свойства познавательного инструмента на предмет, объект познания. При этом, однако, тоже не обошлось без потерь: роль познавательного отношения была прояснена, выявлена в его подлинном величайшем значении -- но... тем не менее гипертрофирована по обычной, можно сказать, стандартной логике абсолютизации. Гегелево понятие как демиург действительности предвосхищает будущие сциентистские картины реальности, но одновременно гиперболизирует роль познания, возводит познание в абсолют. У Гегеля и этические принципы, и прекрасное в его живых проявлениях подчинены понятию, а не стоят с ним на одной ступени.

Оставшиеся лишь в форме нечетких зарисовок, вроде французских ebauches, последующие марксистские представления об идеальном, переводимом в материальное на практике, которая понимается как всемирно-исторический процесс, создали плацдарм для последующего более глубокого понимания природы идеала -- более тонкого понимания взаимоотношений познания и ценностных форм сознания, но не разрешили главных трудностей, связанных с взращенным на ниве кантианства противопоставлением истины и ценности. Тому из марксистов, кто с этим последним утверждением не согласится, стоит припомнить, что баденцы и марбуржцы чуть не полвека определяли погоду на философской стезе европейского сознания -- уже после возникновения марксизма. Такие явления не бывают случайными.

Поскольку скорая и легкая победа марксистских истин в лоне гуманитарной мысли не состоялась, последующая история взаимоотношения познавательных, волевых и эмоциональных компонентов в сознании развивалась по линии все еще не исчерпанной логики абсолютизаций. Только теперь-то уж в течение долгих лет постгегелевская философия существовала под знаком борьбы против гегемонии понятия (познания), в пользу волевых и эмоциональных факторов овладения миром. Стоит ли объяснять, что этот второй круг абсолютизаций не «лучше», а «хуже» первого -- ведь преуменьшение роли познания -- еще более пагубно, чем преувеличение?! И осознание этого не осталось незамеченным культурологической мыслью самого высокого полета -- философией культуры Макса Вебера, который своей логикой освобождения от ценностей с одной стороны подчеркнул значимость рационального начала, а с другой -- внутренние рассогласования в структуре истины, добра и красоты, толкуемых, разумеется, как идеальные типы. Между тем выход из этой цепи социальных гипербол возможен лишь на базе того концептуального каркаса, который был намечен в ранних марксистских разработках проблем идеала и ложного сознания и который в дальнейшем получил некоторое развитие в трудах отдельных талантливых марксистов, особенно послеплехановского периода. Итальянские марксисты, австро- и венгромарксизм, Л. Альтюссер с учениками и, конечно, Франкфуртская школа -- все они много сделали для того, чтобы развить именно эту сторону марксистской доктрины -- представление о практических корнях познания и диалектической природе социальных отношений, особенно тех, которые принято называть ценностными.

Среди этих ценностных отношений прежде всего выделяются волевые отношения, в обществе оформляющиеся в качестве морали. Противоречие добра и зла разрешается в практике не кантовским способом, а в форме волевых отношений, в актах общественной воли.

Если место каждой из других составляющих социального идеала относительно ясно в функциональном отношении, то решение вопроса о присутствии эстетико-художественной составляющей в идеале упирается в целый ряд дискуссионных вопросов философской эстетики, каждый из которых может быть решен лишь в сугубо относительном плане, но так и не получив никакого общего решения. Суть искусства -- в осуществлении чистого творчества, не связанного ни с какими внеположными ему законами, основанного лишь на фантазии, воображении, интуиции. Эти моменты творчества присутствуют в любой целесообразной деятельности, но как единство, обретающее новое качество, присутствуют в искусстве и только в нем. В этом суть «образного познания», как часто и неверно называют искусство. Благодаря всем этим трем качествам, лишь очень косвенно вытекающим из практики, хотя, несомненно, и связанным с нею, образ носит столь живой характер, что операции с ним с большим основанием можно было бы назвать «чувственным мышлением». В этой живости-то и дело. Любое образование столь абстрактного характера -- такая дальнего прицела цель, как социальный идеал -- лишь тогда может подвигнуть на действие, когда носит непосредственно жизненный характер, когда он представлен сознанию. Придавая высшей социальной цели непосредственно чувственный характер, художественно эстетическое сознание становится тем цементом, который, сам составляя особую субстанцию, в то же время связывает воедино все составляющие социального идеала.

В этом качестве искусство привилегировано: как и всякий предмет, произведение искусства -- это мыслительное образование, подлежащее интерпретации мыслью. Но действие искусства, которое производит само произведение, кроме содержащихся в нем возможностей интерпретации -- это мыслительное событие, опрокидывающее конечные цели действительной интерпретации, необходимой для мысли. Опыт познания -- это мысль, которая обнаруживает подлинный смысл реального; художественный опыт -- это мысль о реальном присутствии, а не об истине. Действие искусства -- это опыт мышления, не производящий никакого знания и лишь позволяющий усиливать полезность. Оно не дает интерпретации в терминах истины и заблуждения, некоего смысла, которым можно было бы не без пользы обмениваться. Оно никому ничего не сообщает, никого ни о чем не информирует.

«Оно есть опыт удивления -- от восхищения вплоть до ужаса -- пред ликом Реального, -- отмечает Марк Лебо и продолжает: -- Вот почему некоторые реакции на него -- в речи и в жестах, -- которые свидетельствуют о действенности произведений искусства, сходны с каким-то интерпретативным бредом -- они не подлежат интерпретации и не подпадают под юрисдикцию “интерпретативных наук”...

Парадокс искусства, так ярко подчеркнутый Карлом Марксом, на самом деле состоит в том, что эффект искусства -- вне истории: смысл, содержащийся в греческом искусстве, -- это мертвый смысл, относящийся к историческим условиям возникновения этой конкретно-исторической мысли; так почему же, спрашивает Маркс, греческое искусство еще доставляет нам эстетическое наслаждение? Ответ разумеется сам собой, если речь идет об искусстве -- действие искусства как эффект присутствия -- это не подлинно исторический смысл».

Эта длинная цитата характерна не только редкостным по глубине эстетическим анализом, сочетающим прозрения марксистского социального прочтения искусства с результатами феноменологической выучки, но и проблемами, которые ставит. Этот «интерпретативный бред» -- это и есть вневременная представленность возможной реальности, не связанной условностью -- момент становления социального идеала. Главная условность в искусстве -- его безусловность. И как раз потому на этой почве прорастает противоречие безусловного и нормативного.

Разрешение антиномии устойчивости и изменчивости культуры издавна составляло задачу философии культуры и, следовательно, теоретической культурологии. Всякий раз, заново решая эту задачу, приходится предварительно отыскивать источник изменений и притом такой, который лежит в пределах самой культуры. Выдвигая идеал на роль такого источника, исследователь оказывается перед лицом необходимости структурно представить идеал, то есть то, что, строго говоря, структуры не имеет. Этот парадокс идеала надлежит разрешить в первую очередь при рассмотрении динамики культуры, и путь разрешения -- осознание этого противоречия как контроверзу бытия и долженствования:

«Все осуществления идеала неизбежно оказываются конечными и ограниченными, а надежда, порождаемая идеалом, напротив, бесконечной, -- независимо от того, осознает ли это субъект или не осознает. Таким образом, получается, что разочарование, неудовлетворенность тоже в свою очередь могут поддерживать веру в идеал, придавая человеку энергии для новых действий и начинаний. Свойство идеала в том, что он несет в себе разрыв между желанием и его возможным осуществлением или, если угодно, между бытием и долженствованием. Если возвеличение Идеал-Я как некоей абсолютной ценности определенным образом соотнесено с чувством субъективной неудовлетворенности, то идеализация -- это особая судьба бессознательных процессов, причем те же самые особенности присущи политическому или религиозному “идеализму”» .

Итак, проективный, творческий характер социального идеала -- бросающаяся в глаза, очевидная черта социального идеала, который, таким образом, концентрирует в себе единство индивидуального и социального начал. Хорошо поняты главные черты социального идеала как высшей социальной цели и выражения трансцендентного культуре в ее имманентных проявлениях. Это, в первую очередь, внутреннее единство познавательных, этических и эстетических моментов.

Источником формирования нового социального идеала являются улавливаемые первоначально лишь немногими гениями объективные потребности изменения социального бытия, и притом улавливаемые неизбежно в иллюзорной, утопической форме. Свободное творчество индивида при этом выступает как противоположность произволу, но обязательно включает также момент субъективного произвола, связанный с проявлениями индивидуальной фантазии, интуиции, воображения. В социальном идеале эти индивидуальные моменты возвышаются до всеобщего, становясь моментами социальной идеологии. В связи с этим важно подчеркнуть, что новая система социальных идей, придающая социальную значимость индивидуально созданному единству истины, добра и красоты, лишь в краткие мгновения смены социальных идеалов проблескивает моментом истины, все остальное социальное время идеология не только обнаруживает свою иллюзорность, но и безразличие к истинности своего реального содержания: сделать идеологию можно из любого подручного материала. Этим соображениям, мне кажется, ставится последняя точка в споре о научности идеологии.

В век крушения социальных идеалов особенно важно понимать, во-первых, их абсолютную необходимость для развития культуры, во-вторых, их неизбежную утопичность. Культура может существовать без творчества, но преодолевается -- только творческим усилием, доведенным до своего предела. Такой взгляд на соотношение творчества и идеала позволяет избежать абсолютно неприемлемых для научного мировоззрения мистицизма, иррационализма и, одновременно, «диаматческой» схоластики в трактовке культуры.

Однако такой взгляд одновременно означает и отрицание того пути решения вопроса о соотношении креативного и репродуктивного, которое предложено в упомянутой статье. Этот взгляд можно было бы счесть шагом в сторону излагаемой здесь марксистской трактовки культуры, если бы не обилие несогласованностей и противоречий, в которые впадает автор, и которые вызывают естественное недоверие к теории Ш.Н. Айзенштадта, несмотря на его симпатии к марксизму: им принимается то двухчленная, то трехчленная функциональная схема социальной системы; то социальный порядок возникает из взаимодействия множества структур, то он выступает как зависимая переменная множества факторов... Эклектикой приснопамятной «теории факторов» веет за версту от этих построений. Главная беда -- в том, что такая плюралистичность ничего не проясняет. Так и остается непонятным, откуда исходит инновационный импульс -- от культуры или от чего-то другого. Автор склоняется то к одному, то к другому разрешению дилеммы, неизменным оставляя каждый раз только одно -- утверждение о взаимной связанности факторов.

В действительности культура как таковая консервативна и не служит источником ни для каких перемен: корень перемен -- в социальной материи. Культура преодолевается в своей инерционности, никогда, в сущности, не выступая в качестве движущей силы перемен[21 ].

Социально-философский анализ проблем культуры логично было бы завершить замечаниями о том, как именно выглядит с позиций современной социальной теории само здание культурологии и каков его теоретико-познавательный статус.

К концу XX века выяснилось, что культурология может претендовать на роль особой социально-гуманитарной дисциплины. Правда, она при всем том выступает как сложно организованное образование. Чтобы не тратить много места на специальное обоснование этой мысли, безусловно, нуждающейся в обосновании, просто обозначу субдисциплины культурологии, какой она структурно представляется на пороге нового тысячелетия.

В состав культурологии на правах субдисциплин должны, как я полагаю, войти: философия культуры (предмет -- сущность культуры, основной вопрос -- место культуры в мироздании), теория культуры (предмет -- строение культуры, основной вопрос -- общие принципы трансформации культуры), социология культуры (предмет -- социальное бытие культуры, основной вопрос -- взаимосвязь эссенциального и феноменологического подходов к культуре), теория социокультурной деятельности (предмет -- культурная анимация, основной вопрос -- природа инновации в культуре), история культуры (предмет -- исторический путь развития культуры, основной вопрос -- закономерности исторического развития культурных феноменов).

Этой лекцией вовсе не исчерпывается содержание социально-философского анализа культуры -- оно, напротив, остается лишь слегка намеченным, обозначенным. Особенно при этом пострадала феноменология культуры: какой же рассказ о культурологии может обойтись без упоминания религии, морали или современной массовой культуры как культурных феноменов?! Но и из такого отрывочного очерка философско-культурологической проблематики, я полагаю, легко заключить, что ближайшее будущее философской науки непременно поставит в центр теоретико-социального изучения именно культуру.

ТЕМА 4

Культура и социальный идеал

Хотелось бы напомнить, что мы развиваем философское понимание культуры. Культурна любая деятельность, противостоящая стихии. Ведь даже культуру можно разрушать поварварски, а можно и культурно? планомерно, организованно, расчётливо. Фашистский вермахт планировал уничтожить славянскую культуру, но не культуру вообще. Существовало даже выражение «культурная политика на завоёванных восточных территориях», которую должно было осуществлять ведомство Гиммлера.

Культура не бывает «хорошей» или «плохой». Она взращивает в человеке какие-то качества, но от человека зависит и сама культура: если он будет «хорошим», то и культура будет такой же. Жизнь культуре обеспечивает иерархия ценностей (мы говорили о них в теме 3). Но от нас зависит, предпочтём ли мы данную иерархию или изберём какую-то иную. Всё это связано с идеалами, господствующими в обществе, которые люди разделяют или же отрекаются от них. Далее мы рассмотрим природу идеала и его роль в культуре.

Здесь целесообразно выделить следующие вопросы:

– понятие и структура идеала;

– определяющая роль идеала в культуре;

– творческая природа идеала;

– смена социальных идеалов как смена культур.

В нашей официальной исторической науке долго господствовал взгляд на историю как на смену формаций, классов, в обществе видели только социально-экономическую структуру.

Это была история событий и имён. Но параллельно существовала иная история, иное представление о ней. Здесь действовали не общества или классы, а люди с их повседневными заботами, нуждами, целями и надеждами. Многие из целей оказались не реализованы, надежды оказались пустыми фантазиями, но они продолжали жить, возрождаясь в иных поколениях. Это тоже была история, но как бы её внутренний план, который официальная наука не хотела замечать.

Между тем ещё Маркс писал об опасности и ненаучности противопоставления общества, как абстракции, индивиду.19 Взгляд на историю, где действуют короли и вожди, сословия и классы, где один тип производства сменяется другим, – это неполный взгляд. Он тоже необходим, но история не исчерпывается событиями и именами героев. Даже одни и те же события и имена могут по-разному оцениваться в исторической науке и во мнении простых людей.

Писатель В. Солоухин обратил внимание на различное отношение народа к руководителям крестьянских войн – Разину и Пугачёву. Различие в том, что имя Разина и по сей день сохранилось в народной памяти, о Пугачёве же можно узнать только из книг, а делали они вроде бы одно дело. Но Разин обещал волю, и хотя воли народу он так и не принёс, однако обещанная воля оказалась более притягательной, чем действительное рабство.

Или другой пример. В любом учебнике истории написано, что в России рабства как такового не было. Но реальная жизнь и её осознание людьми свидетельствуют об ином. Взять хотя бы горестные лермонтовские строки:

…Страна рабов, страна господ

И вы, мундиры голубые,

И ты, им преданный народ…

Если люди в России жили с сознанием и ощущением своего рабства, то, сколько бы ни отрицалось рабство официально, можно утверждать, что оно было жизненным фактом.

Таким образом, в истории далеко не всё «лежит на поверхности», многое в ней скрыто в сознании, психике людей, в каждодневных привычках, в суждениях, определяющих поведение людей и развитие общества в целом. Это следует и из нашего понимания культуры как своеобразного одеяния человека: по нему если и можно судить, то лишь, как говорится, при первой встрече. А для действительного проникновения в историю необходимо учитывать то, как понимает свою жизнь обыкновенный человек, причём жизнь – в её реальной повседневности, нужно знать те ценности и ориентиры, которыми он руководствуется.

Французский философ и социальный психолог Л. ЛевиБрюль ввёл в научный оборот понятие «ментальность». Оно означает духовный, личностный срез истории, знание которого необходимо для более глубокого её понимания. История или общество предстают тогда со стороны духовной культуры, о практической роли которой мы уже говорили. При этом она рассматривается «прежде всего, как то интеллектуальное «оснащение», которым располагает каждый отдельный человек в тот или иной момент, а также и как структура знаний, которыми он обладает как член некоторой социальной группы».20 То есть культура на общем фоне истории представляет собой систему оценок и жизненных ориентаций людей.

Образцы и образы в культуре

В роли исходного ориентира выступает образец (мы уже говорили о нём в связи с нормами). Он выражает некую культурную норму, является эталоном. В материальной культуре тоже существуют эталоны, или меры, с их помощью сохраняются или поддерживаются некоторые значения или величины. Скажем, для измерения длины используется метровая рейка.

Она может быть у каждого, и в процессе пользования ею нужно периодически сравнивать её с образцовой мерой.

Аналогичным образом поступают и в сфере духовной культуры. Может быть, не всегда сознательно, но обычай или обряд используется как образец. В качестве образца можно представить последовательность каких-то действий. Скажем, мать показывает своей дочери, которая тоже стала матерью, или готовится стать ею, приёмы обращения с грудным младенцем. Наглядным свидетельством того, что мать всё делает правильно, является сама дочь, с которой мать когда-то обращалась так же. Дочь, воспринимая действия матери в качестве образца, создаёт свой собственный образ, который будет определять последовательность её действий.

Детерминирующая функция образа

Это значит, что, действуя каким-то образом, человек следует образцу. Но значит и то, что образ стал причиной именно такого способа деятельности. Это, собственно, и выражено в понятии «образ деятельности». Подобная роль образа отмечалась давно. Ещё Гераклит говорил, что образ мыслей человека – его божество, т.е. он имеет власть над человеком, руководит его действиями, определяет его поведение. Деятельность, не основанная на образе, будет стихийной, безо?бразной. И, следовательно, человек, не имеющий в себе должного образа, будет производить такое же впечатление.

За 37 веков до нашего времени житель Месопотамии написал письмо сыну, в котором предлагал ему использовать образы других людей для исправления своего поведения: «Ты, бродящий без дела по людным площадям, хотел бы ты достигнуть успеха? Тогда взгляни на поколения, которые были до тебя… Ступай в школу, это принесёт тебе благо. Сын мой, взгляни на предшествующие поколения, спроси у них ответа… Другие, подобные тебе, работают, помогают родителям. Ты же, ты мужчина лишь по своему упрямству, но в сравнении с ними ты вовсе не мужчина…».21

На Земле сменилось уже более сотни поколений, но и сегодня многие родители говорят своим детям то же, что и древний житель Месопотамии. Это свидетельствует о том, что от поколения к поколению передаются не только образы общекультурного поведения, образы отдельных поступков, но и понимание детерминирующей роли этих образов.

Образы-идеалы и образы-идолы в культуре

Власть образа проявляется в том, что люди нередко ставят его «на пьедестал», то есть поклоняются ему, используют его в качестве меры своих чувств, мыслей, своей жизни. Правда, человек потому и развивается, что ориентируется на всё более высокие меры. Например, если человек находится во власти образа свободы или идеи какого-то открытия, изобретения, то это способствует его развитию, действительно возвышает его. Свобода или открытие в науке относятся к общечеловеческим ценностям, и стремление к ним приобщает человека к ним. Но когда человек пленяется властью, деньгами или модной одеждой – это совсем иной плен, он унижает его, а не возвышает.

В принципе духовность каждого из нас богаче окружающей действительности на величину нашего самосознания. Наша духовная реальность находится за горизонтом видимого, поэтому она богаче любого образа, который, в конечном счёте, представляет собой видимое образование сознания. Если человек подчиняет себя видимому образу, отождествляет себя с ним, то образ становится для него идолом, т.е. предметом поклонения, культа. И это поклонение будет слепым даже тогда, когда человек смотрит широко открытыми глазами на предмет своего обожания или на чей-то образ, поскольку за этим предметом или образом он не видит самого себя.

Идолы – рукотворны, они являются результатом целенаправленной деятельности, произведением самого человека. Если на ранних ступенях культуры он идеализировал природные силы, то позже, по мере своего развития, человек часто идеализировал, то есть возводил в идеал продукты собственного творчества. Идеал, следовательно, как представление о высших целях или способностях человека, подменялся идолом.

В роли образов-идолов в истории культуры были различные предметы. Деревянные фигурки божков, иконы, драгоценности, теперь к ним добавились имена кинозвёзд, музыкальные ансамбли, техника, различные стили в одежде, поведении. Идолом для человека могут быть и собственная внешность, свои привычки, капризы, пристрастия…

Зло идолопоклонничества замечено давно. Велась и борьба с ним. Например, известный историк культуры А.Я. Гуревич писал, что когда-то закапывали сокровища не для того, чтобы ими можно было воспользоваться позже, а для того, чтобы ими никто не мог воспользоваться.22

Но человеку свойственно поклонение. Человек – целеполагающее существо, он ставит перед собой цели, которые отражают его представления о своем идеальном состоянии. В способности к целеполаганию проявляется его свобода. Зависимый человек не способен к постановке цели, он исполняет чужие цели или навязанную ему волю другого человека. Каждый из нас прошёл через этап борьбы за право самому определять собственную жизнь, т.е. за право избирать свои цели и свой путь в жизни. Наши влечения и страсти, которые мы оцениваем и сопоставляем, в конечном счёте, формируют в нас представление о будущем, образ нашей цели.

Не мы первые, конечно, избираем свои цели, их избирали и до нас, но ценность наших собственных целей не снижается оттого, что кто-то уже ставил их перед собой и стремился к ним. Ведь не снижается ценность нашей жизни только из-за того, что люди жили и до нас. Без подражаний и примеров не обойтись. Вот что писал об этом Н. Макиавелли: «Дело в том, что люди почти всегда ходят по путям, уже проложенным другими, и совершают свои поступки из подражания. Однако, не имея возможности идти во всём по следам другого, ни сравняться в доблести со своими образцами, человек мудрый должен всегда выбирать дороги, испытанные другими людьми, и подражать самым замечательным так, что если он и не достигнет их величия, то воспримет хоть некоторый его отблеск».23

Изучая опыт других людей, мы создаём собственный образ и ставим его перед собой в качестве своей цели. Стремясь к ней, мы наполняем реальным содержанием наш идеальный образ или, говоря иначе, образуем себя в соответствии с нашей целью. В сущности это и есть культуротворческая работа, и вся культура в целом – это культ целей человека, культ образования, формирования человека в соответствии с его идеальными представлениями о самом себе. Культура – это власть над человеком не только идолов, но и идеалов, освобождающих его из-под власти стихийности и варварства.

Идеал как единство познавательного, этического и эстетического (истины, добра и красоты)

Такое освобождение есть стремление человека к состоянию, в котором он соответствовал бы своему понятию и предназначению, что и выражено в понятии идеала. В древнегреческой философии существовал специальный термин для обозначения идеала гармоничного сочетания физических и духовных достоинств человека – калокагатия . Это было представление о высшей культурности и воспитанности, образец единства прекрасного и доброго в человеке. Предполагалось, что усилия свободного человека должны быть направлены на достижение подобного состояния.

Однако в истории культуры далеко не каждый человек мог достичь его или хотя бы поставить перед собой соответствующую цель. Для многих она оставалась недостижимой мечтой, иллюзией. С развитием наук об обществе формировалось убеждение в необходимости познания путей или способов достижения идеала. И если Просвещение в целом ставило своей задачей донести до каждого истинное понятие о человеке и его предназначении, то задачей марксистского учения было определение путей переустройства общества с целью достижения идеала, одного на всех. Но практика реализации этого учения, и не только в СССР, показала, что никакие политические или экономические переустройства сами по себе не приблизили его к идеалу. Нередко говорят, что социалистические преобразования, осуществлявшиеся в течение семи десятилетий, были весьма далеки от идеалов марксистского учения. Но нужно помнить, что в реализации идеала важна, прежде всего, внутренняя работа человеческого духа, а не внешние преобразования в обществе. Эта простая истина была понятна многим мыслителям ещё в глубокой древности, но и сегодня, даже после стольких утрат и разочарований, люди продолжают уповать на благие намерения политиков, позволяют ослеплять себя показной красотой и блеском.

Именно христианство, и в этом его огромное позитивное значение, приблизило человека к пониманию, что и добро, и красота могут быть ложными, что добрые намерения могут лишь провозглашаться, а красота может быть внешней, кажущейся. Поэтому по мере распространения христианства античное понятие калокагатии как единства прекрасного и доброго в человеке дополнялось понятием истины .

Религиозный (христианский) идеал

Идеальное представление о человеке, существующее в христианстве, значительно отличается от аналогичного представления в других мировых религиях. Если буддизм тяготеет к рациональности и, в сущности, есть религия отречения и избавления от мирского зла, то христианство настаивает на понимании источника зла и его преодолении в самом человеке. Если ислам тяготеет к эмоциональному выражению покорности и смирения человека перед Богом, то христианство, не отрицая необходимости этого, настаивает на возвышении человека посредством его любви к Богу.

Идеал христианства связан с любовью человека как с естественным состоянием освобождённой души. Любящая душа – это и есть свободная воля человека, обусловленная не внешним принуждением, а внутренним побуждением.

Идеал христианства имеет образное выражение. Это личность Иисуса Христа. Он говорил о себе: «Тот, кто видел Меня, тот видел и Отца». Но Христос явился людям в образе человека и тем самым напомнил им, что человек – это образ и подобие Бога. Человек утратил свой первообраз, и его призвание в том, чтобы вновь обрести его. Для этого мало знать и чувствовать, необходима любовь как гармония истины, добра и красоты в человеке. Под воздействием христианства понятие истины стало необходимым моментом идеала.

«Религии в мире есть часть культуры», ? говорил известный историк религии протоиерей Александр Мень в лекции, прочитанной в московском Доме техники 8 сентября 1990 г., накануне своей гибели. Простая и очевидная истина этого утверждения лишь недавно возвратилась в российское общество. Но возвращение её не означает, что возрождается христианский идеал любви. Понятия любви, терпимости, жалости были словно вычеркнуты из лексикона нашего общества вместе с отделением церкви от государства.24 Вместе с ними стали исчезать и соответствующие им чувства. Это послужило одной из причин ненависти, нетерпимости и жестокости, которые часто создают атмосферу непримиримости в обществе. Недостаток любви, терпимости в нашей культуре и образовании очевиден. Конечно, было бы неверным утверждать, что их воспитание автоматически обеспечивалось самим присутствием религии в обществе. Но можно вполне определённо утверждать, что мы мало знаем о методах вне-религиозного воспитания любви, милосердия, терпимости. Об этом свидетельствуют, например, последние публикации советского периода, специально посвящённые воспитанию культуры, но в которых данные понятия просто-напросто отсутствуют.25

Конкретно-чувственный характер социального идеала

Идеал является высшим достижением духовной культуры. Иными словами, он представляет собой не просто выраженную в понятиях цель, но и потребности, в ответ на которые возникла сама цель. Она должна быть желанной для человека, и сама возможность её достижения тогда будет радовать и вдохновлять. Это значит, что идеал содержит в себе и чувственное отношение человека к тому, на что он направлен, и к тому, против чего он направлен. Хотеть чего-то достичь – означает быть неудовлетворённым тем, что есть.

Чувственным и конкретным характером обладают и научные идеалы. Например, в естествознании стремятся создать «картину мира» как высшую цель познания. Ещё Гегель объяснял, что сила научного мышления не в абстрактности, а в конкретности. Что касается абстракций, то ими, вопреки общепринятому мнению, пользуется неразвитое обыденное мышление.

Особо подчёркивал необходимость чувственной основы в научном знании Л. Фейербах. Маркс тоже считал, что научные знания обладают действительностью лишь в том случае, если они исходят из чувственного сознания и из чувственной потребности.

Индивидуальный и общественный идеал

Тем более это относится к идеалу как продукту культуры общества. Её структура предопределяет не только конкретночувственный и предметный характер идеала, но и его всеобщность как выражение единства многообразных индивидуальных потребностей и интересов.

Следовательно, социальный идеал не должен быть суммой каких-то понятий или теорий, наброшенной на общество, подобно сети. Как и сама культура, социальный идеал вырастает из интересов миллионов людей, а теория оформляет эти интересы и выражает их в понятиях, что обеспечивает понятность идеала каждому члену общества. В противном случае, т.е. когда обществу предлагается очередная идея социального переустройства, которая не выражает интересы по крайней мере большинства членов общества, неизбежен либо крах идеи, либо крах самого общества, если она под видом идеала будет насильно внедряться в жизнь и в сознание людей. «Идея неизменно посрамляла себя, как только она отделялась от «интереса».26

Нечто подобное произошло с коммунистическим идеалом. Оставаясь идеалом, он выражал потребности людей и надежды на торжество социальной справедливости, на освобождение человека от необходимости быть придатком материального производства. Когда же этот идеал стал целью и принципом государственной политики, он перестал быть идеалом и превратился в набор малозначащих идеологических штампов о «руководящей роли партии», «общественной собственности» и т.п. Идеал рухнул, но ценой огромных деформаций в общественном сознании и производстве, что вызвало необходимость перестройки и возрождения идеала. Вопрос лишь в том, возможно ли возрождение «посрамившего себя» идеала. Конечно, после драматических попыток реализовать этот идеал в сознании многих он стал выражением чего-то совершенно антиидеального, враждебного культуре и самой человеческой природе. Но нужно отличать идеал от слова, которым он назван, поскольку этим словом можно прикрывать самые бесчеловечные преступления, как и было в советском обществе. В культуре, где господствуют слова, они могут затмевать собой идеал, как, например, тучи закрывают солнце. Когда слова заслоняют собой идеал, то в самом сознании людей наступает затмение. Можно предполагать, что это затмение пройдёт, что коммунистический идеал не исчезнет окончательно, а будет трансформирован и приближён к христианскому идеалу.

Источник идеала

В истории культуры об идеалах было сказано немало: и об их необходимости, и о том, каковы они должны быть в том или ином обществе. Сложнее найти ответ на вопрос об источнике идеалов. Предваряя небольшой очерк о массовой культуре, отметим, что гораздо легче решается вопрос об идолах, которые в изобилии поставляются сегодня средствами массовой информации, используемой различными этажами власти для рекламы всевозможных ценностей: от жевательной резинки до политических лидеров. Идеалы не принято рекламировать.

Трудно найти в литературе более впечатляющего описания рождения идеала, чем в романе Ф.М. Достоевского «Братья Карамазовы». В последней, четвертой части романа Алёша после похорон Илюшечки обращается к мальчикам:

«…Знайте же, что ничего нет выше, и сильнее, и здоровее, и полезнее впредь для жизни, как хорошее какое-нибудь воспоминание, и особенно вынесенное ещё из детства, из родительского дома. Вам много говорят про воспитание ваше, а вот какое-нибудь этакое прекрасное, святое воспоминание, сохранённое с детства, может быть, самое лучшее воспитание и есть. Если много набрать таких воспоминаний с собою в жизнь, то спасён человек на всю жизнь. И даже если и одно только хорошее воспоминание при нас останется в нашем сердце, то и то может послужить когда-нибудь нам во спасение. Может быть, мы станем даже злыми потом, даже пред дурным поступком устоять будем не в силах, над слезами человеческими будем смеяться и над теми людьми, которые говорят, вот как давеча Коля воскликнул: «Хочу пострадать за всех людей», и над этими людьми, может быть, злобно издеваться будем. А всё-таки, как ни будем мы злы, чего не дай Бог, но как вспомним про то, как мы хоронили Илюшу, как мы любили его в последние дни и как вот сейчас говорили так дружно и так вместе у этого камня, то самый жестокий из нас человек и самый насмешливый, если мы такими сделаемся, всё-таки не посмеет внутри себя посмеяться над тем, как он был добр и хорош в эту теперешнюю минуту! Мало того, может быть, именно это воспоминание одно его от великого зла удержит, и он одумается и скажет: «Да, я был тогда добр, смел и честен». Пусть усмехнется про себя, это ничего, человек часто смеётся над добрым и хорошим; это лишь от легкомыслия; но уверяю вас, господа, что как усмехнётся, так тотчас же в сердце скажет: «Нет, это я дурно сделал, что усмехнулся, потому что над этим нельзя смеяться!»».

Здесь важны два вывода. Во-первых, идеал есть память о детстве, о нежданно, как правило, возникающем в ребёнке сочувствии к чьему-то страданию. Позже, будучи взрослым, он может воспроизвести испытанные когда-то состояния как память об истинных добре и красоте. Это и будет его идеалом, т.е. сознанием того, что доброе и светлое было частью именно его жизни. Он сам испытал эти чувства, а не прочитал о них в книжке, поэтому они для него самая настоящая реальность. Ф.М. Достоевский как бы завещал сохранить на всю жизнь светлые и высокие чувства, испытанные когда-то в детстве, как образец, которому только и нужно следовать, поскольку он был рождён не чьим-то, а нашим сердцем.

Во-вторых, в этих словах Алёши есть неявный упрёк сложившейся практике воспитания. Мы ведь нередко используем примеры из книг, обращаем внимание ребёнка на положительные черты или поступки книжных героев. Тем самым убеждаем его, что у него самого нет положительных черт, а у других детей они есть. Утверждаем косвенно, а иногда и прямо, что другие дети лучше. А ребёнок-то ведь поймёт, что родители и любят этих детей больше, чем его, если они их хвалят. Будет ли ребёнок стремиться быть похожим на этих детей? Приведённый пример из романа Ф.М. Достоевского может помочь нам понять, что добрые, красивые чувства, испытанные самим ребёнком, останутся для него истиной на всю жизнь. Нужно только обращать его внимание на такие чувства.

Творческая природа идеала

Но может ли идеал быть воплощённым? Мы можем отождествить идеал с целью и сказать: он достижим так же, как достижима цель. Но верно ли это?

Предположим, что кто-то говорит о литературном герое: «Он – мой идеал!» Это понятно. Но вот кому-то пришла фантазия сказать о герое: «Он – моя цель!» Нелепость такого заявления очевидна. В чём же разница между целью и идеалом? Цель – идеальна. Она не часть идеала, она – продукт сознания, чем и определяется её идеальность. Вопрос о цели осмыслен лишь на фоне или в сопоставлении с идеалом. Если же идеал сделать целью, то он, в конечном счете, утратит свою идеальность и возвышенность.

Как высокое образование духа идеал не может стать целью. В противном случае цель утратит характер духовности и идеальности, не будет иметь значения цели. Это не значит, что идеал вообще недостижим. Он достижим, но, так сказать, в идеале. Ничто не мешает кому-либо сделать свой идеал собственной целью, но по достижении такой цели он будет обречён на бесцельное существование. Об идеале можно сказать, подобно тому, как Гёте говорил о духе: «Он сходствует с солнцем, которое заходит лишь для нашего земного взора, на самом же деле никогда не заходит, продолжая непрерывно светить».27 С другой стороны, идеал не может не содержать в себе цели. В противном случае он стал бы вымыслом, пустой фантазией. Идеал – итоговая цель, идеальное состояние, соответствующее высшим человеческим потребностям. В этом соответствии проявляется творческая природа идеала, который служит образцовой мерой или моделью человеческой деятельности. Стремление к идеалу как к высшему образу является постепенным приведением чего-либо или самого человека в соответствие с этим образом.

Интуиция, фантазия, воображение как моменты творчества

Возникновение идеала связано с неудовлетворённостью человека собой и миром. Существование идеала есть свидетельство иного состояния и принципиальной возможности его достижения. В сущности, идеал это идея преобразования или творчества, т. е. такого состояния, в котором человек постоянно совершенствуется и тем самым устраняет свою неудовлетворенность.

В широком смысле творчество – порождение чего-то качественно нового. Но по-новому взглянуть на мир или на себя самого – тоже творчество. Прозрение – это иное зрение или иное ви? дение привычного и примелькавшегося нам. Мы и раньше были зрячими, но не видели того, что вдруг открылось нам, мы пока, допустим, не можем доказать бо?льшую истинность нового видения, но мы можем чувствовать, что это именно так.

Откуда происходит прозрение? Этот вопрос связан с интуицией, как способностью непосредственно постигать истину. Интуиции в истории культуры и философии было посвящено много исследований, о ней написана масса литературы. Это удивительное свойство человеческой духовности можно сравнить с тем состоянием, когда мы внезапно чувствуем на себе взгляд другого человека. Но представим, что этот другой человек находится в нас самих. Мы можем посмотреть на себя, скажем, каким-то внутренним зрением и вдруг осознать, что наше привычное восприятие было узким и ограниченным. При этом мы выходим за пределы своей ограниченности и в какомто смысле – за пределы культуры. Она приучила нас к строго определённым способам и приёмам восприятия и понимания, но мы отбросили их определённость и увидели всё как бы в первозданном свете. Интуиция это внекультурное ви?дение.

Момент такого прозрения или внекультурного ви? дения хорошо показал Пушкин. Татьяна, разглядывая вещи Онегина, пытается понять его суть, его душу. И она тихонько говорит себе: «Уж не пародия ли он?» Она была очарована культурой, образованностью Онегина, но интуитивно чувствовала какую-то фальшь, что-то напускное. Потом она утвердилась в своей догадке, но ей нужно было отбросить очарование, колдовство внешности. В сознании Татьяны произошла переоценка. Она стала меньше ценить внешность и большее значение придавать тому, что за ней скрывается. С этим связано понятие фантазии. Данное понятие употребляют и в негативном смысле как синоним пустых и никчемных мечтаний. Но позитивный смысл фантазии в том, что она есть воображение, т.е. является продуктивным духовным процессом. Вообразить – значит создать новый образ реальности и как бы войти в него. Фантазия как воображение – это обесценивание в наших глазах образов или знаний, казавшихся ранее ценными, и наделение этой ценностью нового образа или видения, полученного в результате прозрения или интуиции.28

Воображение играет огромную роль в познании и культуре. Эйнштейн, например, полагал, что оно важнее знания, ибо знание ограничено. Ведь знания тоже могут быть своеобразным идолом познания и культуры, ослеплять человека, препятствовать воображению и творчеству, о чём говорилось в связи с традицией в теме 3. Они могут создавать иллюзию цели и завершённости познания и всей культуры. Между тем конечной целью и познания, и культуры является такое состояние человека, в котором он понимает себя в качестве человека, а не довольствуется знаниями. Понимать и знать – это, разумеется, не одно и то же.

В последние десятилетия стала особенно заметной завышенная оценка знаний, когда их представляют как главный показатель культуры. Это одна из причин снижения продуктивности мышления и творчества в целом.29Сократовское «знаю, что ничего не знаю» или «учёное незнание» Н. Кузанского, то есть знание ограниченности имеющихся знаний, – это высшее знание. Именно с этим связано прозрение и воображение, т.е. обретение способности видеть и понимать больше, чем знать. В истории культуры преувеличенное почтение к знаниям часто было объектом насмешки. Придворным шутам позволялось напоминать королям и вельможам об ограниченности их знаний и опасности самомнения. На Руси терпимо относились к юродивым, поскольку считалось, что они более склонны к прозрениям, чем нормальные люди. Это хорошо выражено в украинском языке, где о юродивых говорилось как о «боже вильных», т.е.

выражающих Божью волю.

Неофициальная (карнавальная) и официальная культура

Насмешливое отношение к абсолютизации знаний связано с уходящей в глубокую древность традицией различения официальной, поверхностной стороны жизни и неофициальной, обратной стороны. Как правило, изнаночная сторона жизни выражалась в культуре низов, или простолюдинов. Какое-то время она была невидимой и как бы пряталась под официальной культурой, но приходило время её торжества – карнавал. Начинались праздники под открытым небом, уличные шествия с танцами, маскарадами, театрализованными представлениями, в которых высмеивались официальная культура и её традиции. Карнавалы появились в Италии в XIII в.

Карнавальная культура – это образы и чувства рядового человека, они более естественны и непосредственны, чем официальная или элитная культура, которая во многом искусственна и условна. Явления официальной культуры, которые её представители выдают за высшие достижения, оказываются формальными и бессодержательными именно в сопоставлении с неофициальной культурой.

В отечественной литературе концепция карнавальной, народной культуры связана с публикацией исследований М.М. Бахтина. Они долго были неизвестны в стране, не признавались официальными органами. Так, книга М.М. Бахтина о Ф. Рабле была написана в 1940 г., но вышла в свет лишь четверть века спустя, в 1965 г. Это непризнание лишний раз свидетельствует о том, что разрыв между официальной и неофициальной культурой в советском обществе был значительным. Но в последнее время, по крайней мере, в теории, разрыв преодолевается, что связано с именами А.Я. Гуревича, П.С. Гуревича, Д.С. Лихачёва, A.M. Панченко и других авторов.

Массовая культура и контркультура

Сила и жизненность неофициальной культуры в её противостоянии культуре официальной. Будучи официально признанной, она утрачивает свою живость и непосредственность и превращается в массовую культуру.

Понятие «массовая культура» в научный обиход вошло в середине XX в. Оно означает особое состояние культуры в обществе, когда она производится не массами, а для масс. При этом неизбежно снижение уровня культурных норм и образцов, которые приспосабливают к неразвитым вкусам и однозначным (хорошо – плохо) оценкам. С помощью средств массовой коммуникации можно тиражировать и распространять любую информацию и тем самым управлять миллионными аудиториями. В массовой культуре акцент смещается на потребление культуры, а не на её производство, т. е. на удовлетворение инстинктивных потребностей человека в жёсткой ритмике, в острых ощущениях, в пресыщении и т.д. Здесь в роли «массовика-затейника» выступает само государство, поощряющее развитие индустрии досуга. Это приводит к деформации ценностной ориентации в обществе, к обесцениванию высоких достижений духа, к предпочтению чисто внешних эффектов, к нивелировке сознания и утрате личностной культуры. Расцветает своеобразная культура идолов, культов, т.е. постоянная потребность в поклонении чему-либо или кому-либо, поиск кумиров и их низвержение для создания новых кумиров. Ширится интерес к мистике, оккультизму, магии, растёт убеждение в существовании «пришельцев», НЛО и т.п.

Выше мы говорили, что прозрение, фантазия, творчество связаны с переоценкой и являются выходом человека во внекультурный, непривычный мир. В среде массовой культуры, где творчество практически сосредоточено в руках небольшой группы людей, тоже происходит переоценка, но в противоположном направлении: ценностные ориентации смещаются на всё более примивные достижения культуры.30 «Человек массы, – писал Ортега-и-Гассет, – это тот, кто не ощущает в себе никакого особого дара или отличия от всех, хорошего или дурного; он чувствует, что он – «точь-в-точь, как все» остальные, и поэтому счастлив».

Контркультура в странах Запада возникла в то же время, что и массовая культура, хотя понятие «контркультура» сформировалось в 60–70-е годы. Этим термином стали называть движение «мятежных» социальных групп и слоёв студенчества, хиппи, битников, «новых левых». Истоки контркультурных движений можно найти в глубокой древности. Например, известны традиции кинизма, заложенные ещё в античности. Вся история культуры сопровождалась её критикой не только словом, но и делом, т.е. демонстративным пренебрежением к её ценностям, созданием образа жизни без культуры, сознательным ограничением потребностей или снижением их уровня.

Контркультура XX в. стала протестом не столько против массовой культуры, сколько против её официального признания и усиленного внедрения в сознание масс. В своих крайних проявлениях контркультура становится антикультурой, т.е. нетерпимой и злобной критикой культуры вообще. Но в целом она является напоминанием об утрачиваемых естественных ценностях, природных и человеческих.

Будучи неофициальной, какой в своё время была народная карнавальная культура, контркультура не обладает её жизненностью и силой. Её представители призывают к «новой чувственности», к «религиозному обновлению», к «другой» жизни и т.п. Для достижения таких состояний используются алкоголь, наркотики, психотехника секса, экстатические обряды, мистерии. Но всё это не может противостоять массовой культуре, поскольку быстро поглощается и осваивается ею с помощью средств коммуникации.

Разложение старого социального идеала

Массовая культура – это активное формирование потребностей человека в самой культуре, низведённой к предметному виду. Соответствующими становятся и потребности. Они в основном имеют вторичный характер и ограничены предметным видом культуры. Контркультура, как было сказано, не в силах противостоять массовости; алкоголизм и наркомания, страстный интерес к резервам человеческой психики и тайнам восточных учений, мода на НЛО и «пришельцев» – всё это уже стало достоянием массовой культуры. Всякие новшества осваиваются и быстро становятся традиционными, утрачивают свою новизну. Это похоже на то, как если бы на Земле вдруг появилась какая-нибудь новая форма жизни: она быстро была бы поглощена уже существующими формами.

Массовая культура и массовое общество становятся традиционными. Однообразным и привычным делается само разнообразие предметного вида культуры, а также потребности и способы их удовлетворения. Вместо торжества идеала приходит господство идолов и традиции. Идеал утрачивает жизненную силу, попросту исчезает.

Как мы говорили, идеал есть возведённая в абсолют идея творчества. Она отвечает глубинной потребности человека. На фоне идеала всякая цель становится, в конце концов, средством, этапом на пути к идеалу. Если же цель замещает и заслоняет собой идеал, то она превращается в видимость идеала, который угасает и утрачивает свою привлекательность, свою творческую природу.

Рассмотрим это на примере работы художника. Он имеет замысел, образ. Вначале он грунтует поверхность холста или стены, чтобы ничто постороннее не помешало появлению образа. Создаётся чистое поле творчества, на котором художник мысленно видит только свой образ. После этого он набрасывает контуры работы. Рука, возможно, самый чуткий орган художника, выносит на чистое поле творчества образ, созревший в его мыслях. Потребность сделать образ зримым для других художник удовлетворяет в процессе своей работы. Между этой потребностью и её удовлетворением существует некоторая дистанция, которую он должен преодолеть сам. Преодоление дистанции, путь – это и есть собственно творчество. Создав произведение, художник часто утрачивает интерес к нему, он ищет новые образы.

Устранение творчества

Теперь представим себе, что по мановению волшебной палочки у художника появляются не только образы, но и их изображение на холстах. Дистанции уже нет, всё, что художник искал или мог найти, находится перед ним. Нет потребности, которая тут же удовлетворяется, но нет и творчества. Легко понять, что и художника при этом не будет.

О. Кромвелю принадлежат слова:

«Быть ищущим – почти то же, что стать нашедшим: кто раз начал искать, тот не успокоится до конца. Счастливы нашедшие, но счастливы и ищущие».31

В массовой культуре счастье поиска вытесняется страстью к потреблению и обладанию. Здесь культура – это не образование человека, а образование мира вещей, которые нередко «образованнее» или «умнее» тех, кто ими пользуется.

Массовая культура – превращение потребности в творчестве в стремление к новизне и остроте ощущений, к сенсационности и т.п. При этом и само творчество отличается кажущейся новизной, остротой ощущений, сенсационностью, т.е. видимостью творчества. Эту видимость и соответствующие потребности легко создают и удовлетворяют социальные институты с помощью средств массовой коммуникации.

Таким образом, в условиях массовой культуры устраняется дистанция между человеком и идеалом, который становится целью или стремлением к обладанию результатами чьего-то творчества. В определённом смысле идеал трансформируется в традицию приобретения вещей, знаний, должностей, званий и т.д. В конечном счёте, это проявляется в создании образа жизни со стандартным или модным набором ценностей. Нетрадиционное общество превращается в традиционное.

Показателем разложения идеала является снижение уровня запросов, претензий, потребностей. То, из-за чего люди «сходят с ума», также является характеристикой уровня культуры в обществе. Но сегодня психиатры отмечают снижение уровня притязаний у своих пациентов. Когда-то они мнили себя Цезарями или Наполеонами; сегодняшние больные не могут расстаться с образами завмагов или директоров школ.

В газете был описан случай, когда в одном из классов учительница предложила детям написать о своих мечтах. Оказалось, ребятам нужно немногое: красивую импортную ручку, немецкую куклу, финскую жвачку. Такой примитивизм потребностей характеризует, конечно, не только российскую школу, которой очень непросто даётся развитие творческих способностей в детях. В целом такие «мечты» детей свидетельствуют о разложении идеала в обществе. А также о том, что завтра они будут достоянием взрослых.

Разрушение триединства истины, добра и красоты

Социальный идеал – это идея самотворчества. Русский философ В. Соловьев полагал, что для человека естественно стремиться разумом – к истине, волей – к добру, чувством – к прекрасному. Образованность или стремление к истине, добру и красоте осуществляется на основе соответствующих мер. Для истины мерой служит сам человек, для добра – свобода, для прекрасного – любовь. В религиозном идеале, как мы говорили, предполагается, прежде всего, любовь человека к Богу. Воплощением триединства истины, добра и красоты, или его олицетворением, должен быть каждый человек. Только в отношении отдельного человека допускается совпадение цели и идеала.

Если же подобное совпадение происходит в отношении всего общества, когда оно является субъектом и носителем триединства истины, добра и красоты, то компоненты идеала расходятся как бы по «разным квартирам». Кто-то добывает «истину», кто-то делает «добро», кто-то творит «красоту». Отдельный же человек «истину» воспринимает как догму, «добро» – как указание к действию, «красоту» – как предмет культа и поклонения.

В своё время академик В.А. Легасов, анализируя причины Чернобыльской трагедии, пришёл к такому выводу:

«…Техника, которой наш народ гордится, которая финишировала полётом Гагарина, была создана людьми, стоявшими на плечах Толстого и Достоевского…Люди, создававшие тогда технику, были воспитаны на величайших гуманитарных идеях, на прекрасной литературе, на высоком искусстве, на прекрасном и правильном нравственном чувстве. И на яркой политической идее построения нового общества, на той идее, что это общество является самым передовым. Это высокое нравственное чувство было заложено во всём: в отношениях друг с другом, отношении к человеку, к технике, к своим обязанностям. Всё это было заложено в воспитании тех людей. А техника была для них лишь способом выражения нравственных качеств, заложенных в них.

Они выражали свою мораль в технике. Относились к создаваемой и эксплуатируемой технике так, как их учили относиться ко всему в жизни Пушкин, Толстой, Чехов,

А вот в следующих поколениях, пришедших на смену, многие инженеры стоят на плечах «технарей», видят только техническую сторону дела. Но если кто-то воспитан только на технических идеях, он может лишь тиражировать технику, совершенствовать её, но не может создавать нечто качественно новое, ответственное…Низкий технический уровень, низкий уровень ответственности этих людей – это не причина, а следствие. Следствие их низкого нравственного уровня».32

Говоря образно, трагедия Чернобыля – это ставший видимым распад триединства истины, добра и красоты, иллюзию которого долго питало наше общество. Конечно, действительное триединство предполагалось лишь в коммунистическом идеале, в реальной жизни произошло своеобразное расщепление идеала. Но очевидным для многих это стало лишь в последние годы.

Смена социальных идеалов как смена культур

Триединство социального идеала можно представить и как единство идеала истины, идеала добра и идеала красоты. Но непременным условием сохранения творческой природы идеала остаётся дистанция между ним и отдельным человеком, обществом. Исчезновение дистанции может произойти двояким способом. Человек может олицетворить идеал, что случалось в истории культуры не так уж часто. Но он может и возомнить себя идеалом, идеализировать себя, что случалось чаще. Олицетворение идеалов рождает социальные движения, новые мировоззрения, новые традиции. Основоположники мировых религий или отдельных направлений в той или иной религии, создатели великих учений или первооткрыватели каких-то идей являлись для последующих поколений олицетворением идеалов.

Но как бы ярок ни был свет идеала, в конце концов, он становится традицией идеализации, поклонения и культа. Характер культуры зависит от того, какая из сторон триединства социального идеала возобладает в ней. Истина, добро и красота являются вечными ценностями мировой культуры, но энергии той или иной культуры почти никогда не хватало на объединение этих вечных ценностей. Тип культуры определяется теми ценностями, которые идеализируют в обществе, или господством тех или иных идеалов.

Исторические типы социальных идеалов и культур

Существуют различные принципы типологии культур, тяготеющие либо к делению их на восточные и западные культуры, либо на культуры традиционных и нетрадиционных обществ, либо на региональные или национальные культуры.

В марксистском учении, как уже отмечалось, каждой общественно-экономической формации присущ свой тип культуры. Это взгляд на культуру с точки зрения её динамики. Но здесь почти не учитываются особенности традиционных обществ, хотя К. Маркс выделял «азиатский способ производства» как особый тип. Традиционность или даже стагнацию культуры в обществе нельзя рассматривать как что-то неразвитое и остающееся в прошлом. Она зависит от способа и возможности преодоления дистанции между отдельным человеком в обществе и господствующим идеалом.

Культура является тем более динамичной, чем больше возможностей предоставляет общество каждому своему члену для самостоятельного преодоления этой дистанции. В традиционном обществе культура позволяет отдельному человеку пройти лишь часть дистанции, строго определяя её меру. Например, в Древнем Китае был своеобразный культ образования и карьеры. В принципе, каждый способный человек мог получить образование и занять соответствующую должность. Но содержание образования и социальное положение были строго регламентированы.

Наконец, можно представить себе такое общество, где отдельному человеку совсем не предоставлено возможности преодолеть дистанцию между собой и идеалом. Ему либо внушается, что он уже его достиг, либо предписывается каждый шаг на пути к идеалу. В таком обществе культура политизирована и почти исключает какое-либо индивидуальное творчество. Очевидно, что какие бы идеалы ни провозглашались в таком типе культуры, в результате господствовать в ней будут безыдейность и распад. Изменить положение может лишь предоставление обществом каждому своему члену возможностей преодолеть хотя бы часть дистанции и приблизиться тем самым к осуществлению идеала.

Ценность любой культуры определяется не местом в типологии, какой бы удачной она ни была, а её своеобразием.

Из книги Риторика и истоки европейской литературной традиции автора Аверинцев Сергей Сергеевич

Античный риторический идеал и культура Возрождения В знаменитом антиаверроистском памфлете 1367 г. «О невежестве своем собственном и многих других» Петрарка обсуждает вопрос, в какой мере христианину позволено быть «цицеронианцем». На слово «Cicero-nianus» падала тень от

Из книги Мир современных медиа автора Черных Алла Ивановна

4. СМИ как социальный институт История развития масс-медиа – это не только история технических инноваций, ибо их становление связано и с грандиозными социальными инновациями.СМИ, или масс-медиа, представляют собой относительно новый социальный институт, функция

Из книги Культурология автора Хмелевская Светлана Анатольевна

Тема 1. Культура как предмет культурологии 1.1. Культура: многообразие дефиниций и подходов изучения Слово «культура» появилось в латинском языке, его первоначальный смысл – «возделывание», «обрабатывание», «уход», «воспитание», «образование», «развитие». Исследователи

Из книги Лекции по культурологии автора Полищук Виктор Иванович

ТЕМА 7 Культура в первобытном обществе Выделим основные вопросы темы:1) возникновение человека и общества;2) особенности первобытной культуры;3) культура эпохи разложения первобытного общества.Место человека в животном миреВопрос о месте человека в природе был

Из книги автора

ТЕМА 9 Культура Ближнего Востока в древности Далее мы рассмотрим некоторые древнейшие культуры мира. Разумеется, невозможно осветить всё богатство и своеобразие мировой культуры, но перед нами и не стоит задача изложить полную историю возникновения культуры. Мы будем

Из книги автора

ТЕМА 10 Культура Древней Индии Древнеиндийская культура неизменно вызывает чувство интеллектуального и эстетического наслаждения у каждого, кто с ней так или иначе соприкасается. Её волшебство и загадочность в том, что каким-то чудесным образом она оказывается понятной

Из книги автора

ТЕМА 11 Культура Древнего Китая Культура и историяКитайская культура является одной из самых древних на планете. Мы говорим слово «древний» и при этом подразумеваем что-то очень старое, давно ушедшее, забытое, невольно отождествляя культуру и историю. Но мы уже упоминали,

Из книги автора

ТЕМА 12 Культура Древней Греции На очереди у нас рассмотрение античной культуры. Античный по-латыни – древний. Античной называют историю и культуру древних греков и римлян. Вместе с тем исследователи под словом «античность» нередко подразумевают только древнегреческую

Из книги автора

ТЕМА 13 Культура Древнего Рима Черты характера двух народностейКультура Эллады отличалась самобытностью, непосредственностью, открытостью. Как отмечалось выше, греки часто бывали импульсивны, несдержанны, непостоянны. Однако при всех недостатках подобный характер не

Из книги автора

ТЕМА 15 Арабо-мусульманская культура После распада Римской империи казалось уже невозможным существование таких огромных государственных образований. Но в середине I тыс., когда буддизм, достигший к тому времени наивысшего расцвета, уверенно продвигался на восток, а

Из книги автора

ТЕМА 16 Культура Древней Руси Данная тема, несомненно, важна для нас, и было бы не удивительно, если бы она занимала половину объёма курса. Но нет смысла пересказывать историю Древней Руси, все необходимые сведения можно почерпнуть из других книг. Наша цель – изучить

Из книги автора

ТЕМА 18 Культура и культы При рассмотрении данной темы ограничимся тремя вопросами: что является предпосылкой культуры? в чём она наиболее воплощена или выражена? что является следствием культуры?В целях большей наглядности вопросы можно сформулировать так: что ниже

Разбивка страниц настоящей электронной книги соответствует оригиналу.

9) О социальном идеале. 1)

Человек сознает себя свободным. Настоящее и будущее представляется для него не как ряд причин и следствий, при данных условиях единственно возможный, а как ряд различных возможностей, при чем осуществление той или другой возможности зависит от его воли, от его поступков. Возможность выбора и отрицание необходимости как единственно возможного хода событий, — вот то специфическое содержание представления о свободе, которое открывается каждому в его непосредственном сознании. Это не значит, конечно, чтобы человек имел свободу выполнения или, другими словами, обладал всемогуществом; он подчинен железному закону объективной причинной связи и может воздействовать на нее лишь в качестве одной из причин, одного из ее элементов. И это но значит также, чтобы человек действовал совсем беспричинно, т. е. помимо всяких мотивов, — напротив, все его действия необходимо мотивированы или причинно обусловлены. Тем не менее человек сознает себя свободным склониться к тому или другому мотиву, производит между ними выбор.

Свободу выбора, непосредственно испытываемую каждым из нас, мы признаем и относительно других людей. Хотя мы и в состоянии иногда предугадывать, как при данных обстоятельствах поступит тот или другой человек, однако мы неспособны отрешиться от того представления, что он может поступить различно и что при этом он имеет такую же свободу выбора, которую мы приписываем самим себе. На этом представлении основано наше

__________________________

1) Напечатано в Вопросах Философии и Психологии, 1903, III. (68).

Практическое отношение к другим людям, увещания, просьбы, агитация и т. д.

Чувство свободы неустранимо из нашего сознания, каково бы ни было наше метафизическое объяснение этого факта. Мы можем совершенно отрицать свободу воли в метафизическом смысле и считать испытываемое нами чувство свободы своеобразным психическим состоянием, сопутствующим волевым актам; мы можем, наоборот, видеть в этом чувстве проявление подлинной нашей сущности, свободного самоопределяющегося духа. Вопрос этот окончательно разрешается лишь в связи с общим метафизическим мировоззрением (и прежде всего онтологическим учением), но то или другое решение метафизического вопроса не имеет никакого значения для существования чувства свободы, как непосредственного факта сознания . Этот факт из сознания во всяком случае неустраним, хотя бы мы и отрицали свободу воли в метафизическом смысле. Можно допустить вместе с Спинозой, что и магнитная стрелка, если бы имела сознание, считала бы свое движение к северу свободным своим делом, или сделать вместе с Кантом подобное же предположение относительно вертящегося вертела. Но иллюзорность этого самосознания стрелки и вертела может составить факт только нашего, человеческого, или же вообще постороннего сознания, но ни стрелка, ни вертел не способны одновременно сознавать себя и свободными, и несвободными. Равным образом нет оснований не допустить, что для какого-нибудь чуждого нам существа и наша свобода уподобляется свободе магнитной стрелки и вертела, но мы-то сами, пока поле нашего сознания занято чувством свободы, не можем одновременно сознавать себя несвободными, т.-е. не только теоретически допускать, но и практически испытывать два взаимно друг друга исключающие состояния. Практически мы сознаем себя свободными, и в виду совершенной бесспорности этого гносеологического факта мы можем оставить здесь в стороне метафизический вопрос о свободе воли.

Поскольку свобода в пашем сознании ставит границу механической причинности во всем, что касается наших хотений (а равно и хотений других людей), очевидно, постольку эти хотения по закону причинности оказываются для нас непознаваемыми. Далее психологической причинности или мотивации подчинен уже совершившийся акт воли, поступок, но не самое хотение, ему предшествующее к сопровождающееся чувством свободы. Поэтому, сколько бы мы ни постулировали всеобщность закона причинности и в частности зако-

Номерность социальных явлений, самих себя мы невольно будем мыслить свободными и ставить вне этой закономерности, рассматривая ее как внешнюю границу нашей свободы. Мыслить себя под исключительным господством категории необходимости мы не можем, и на этом основании социальная наука, которая показывала бы нам наши будущие поступки не как свободные, основанные на свободном выборе, но как необходимые и единственно возможные, ведет к невыносимым противоречиям в нашем сознании, потому она невозможна. Конечно, логически мыслимо такое познание всего сущего, при котором все оно представляется как один связный акт, объединенный единством причинной связи, но такое познание возможно не для нас, а для абсолютного духа, стоящего выше нас и вне нас с нашей ограниченностью и с нашим сознанием действительной или иллюзорной свободы воли. Мы должны выпрыгнуть из своей шкуры, чтобы познавать свои собственные субъективно-свободные действия как субъективно-необходимые . Потому социальное предсказание, в котором наши будущие свободные действия изображаются в качестве необходимых, включает в себя гносеологическое противоречие и есть недостижимый для человека идеал. Мы не в состоянии последовательно провести в жизнь доктрину детерминизма, не переставши быть сами собой. Счастье или несчастие в этом для человека, но это факт, притом факт, связанный не с тем или другим уровнем развития социальной науки, а с коренными свойствами вашего духа, с постоянным содержанием нашего сознания. Эту принципиальную невозможность исключительного детерминизма с достаточной наглядностью показал Штаммлер в своем известном исследовании «Wirtschaft und Recht nac h der maierialistischen Geschichtsauf f assung», и в этом его огромная заслуга пред социальной наукой. Штаммлер выяснил противоречие последовательного детерминизма на примере так наз. научного социализма, который с одной стороны постулирует необходимость наступления социалистического строя общества, но к то же время обращается к свободной воле человека, приглашая его к известному образу действий для достижения этого результата. Как справедливо замечает Штаммлер, нельзя основать партии, ставящей целью содействовать наступлению лунного затмения, которое и без того придет в свое время с естественной необходимостью. Одно из двух: или социалистический строй будущего общества необходим, как лунное затмение, тогда обращение к свободе человека излишне, или же он не может мыслиться нами как

Необходимый и является в действительности только целью наших свободных стремлений. Средины или компромисса между свободой и необходимостью как состояниями сознания нет и быть не может, потому всякая доктрина последовательного детерминизма, независимо от того или другого особенного ее содержания, подпадает этим неустранимым противоречиям 1) . В частности, идея «научного социализма», согласно которой социалистический строй представляется одновременно и необходимым результатом причинной зависимости явлении и идеалом или долженствованием для свободной воли, иначе говоря, идея причинного долженствования или свободной необходимости есть своего рода деревянное железо или железное дерево.

Свобода человеческой воли в вышеуказанном смысле выражается, как сказано, в способности выбора. Выбор же предполагает различение и сравнительную оценку. В ряду представляющихся нашему сознанию мотивов одни мы осуждаем, другие одобряем или оправдываем. Способность оценки, различие добра и зла, в большей или меньшой степени свойственна всем, по крайней мере, взрослым и здоровым людям. Возможность такой оценки предполагает, очевидно, присутствие в нашем сознании некоторого критерия или нормы для этой оценки. Норма эта может ясно или неясно сознаваться в каждом отдельном случае или у каждого отдельного субъекта, но самое сознание ее есть бесспорный факт, и этот факт мы констатируем во всяком суждении: то хорошо, а это дурно. Так как нас специально интересует здесь вопрос о социальных отношениях или о социальном поведении, то мы и сосредоточим внимание именно на вопросе о социальном долженствовании. Нормы социального поведения, присутствующие в сознании у каждого, предполагают известный социальный идеал, с высоты которого и оценивается социальная действительность, а в соответствии такой оценке опреде-

1) В старой своей статье о книге Штаммлера («О закономерности социальных явлений», см. выше), я возражал против этого основного ее положения. Передумывая этот вопрос снова, я пришел в конце концов к тому заключению, что мои возражения обходят вопрос и в действительности вовсе не уничтожают аргументации Штаммлера.

Замечу во избежание недоразумений, что та, исключительно гносеологическая постановка вопроса о свободе воли, в которой мы находим его у Штаммлера, а равно берем и в настоящем изложении, будучи совершенно достаточна в целях социальной науки, конечно, никаким образом не является исчерпывающей и окончательной. Напротив, здесь и не затрагивается основная проблема свободы (или несвободы) воли в метафизическом смысле, хотя вопрос о свободе воли в смысле гносеологическом с необходимостью приводит к этой метафизической проблеме

Ляется и деятельность людей. Каково же содержание этого идеала и чем он обосновывается? Выводит ли его обоснование за пределы политической экономии и вообще опытной науки или же, наоборот, возможно в этих пределах?

Сначала остановимся на разборе последнего мнения. Наиболее решительно оно выражено в учении научного социализма, который в теории устраняет всякое самостоятельное значение долженствования. В марксизме нет ни одного грана этики, так формулировал однажды эту особенность его Зомбарт. На место долженствования здесь ставится понятие естественной необходимости и классового интереса, как естественного отражения объективных экономических явлений. Возможно ли на таких основаниях построить стройную систему социальной политики, каковою несомненно в общем и целом является марксизм, и остается ли он при этом построении верен своим собственным теоретическим принципам?

Что касается естественной необходимости вообще, то в качестве руководящего начала социальной политики этот принцип не дает ничего, потому что дает слишком много. Все будущее, с точки зрения последовательного детерминизма, равно необходимо. Необходимы следовательно, все гадости и мерзости, которые еще имеют быть совершены в истории, наряду с подвигами любви и правды. Идея естественной необходимости не дает поэтому никакого критерия для различения явлений действительности, а между тем оценка необходимо основывается на различении и выборе. И, конечно, последователи Маркса всегда производили и производят этот выбор, различая явления положительные и отрицательные, прогрессивные и реакционные, и в антагонистическом строе капиталистического общества сознательно становясь на сторону рабочих, а не капиталистов, хотя оба класса представляют собой одинаково необходимый продукт социальной истории нового времени. На основании какого же критерия делается такое различение, если всякое самостоятельное значение идеала и долженствования отрицается наперед?

Однако здесь вводится корректив в виде понятия классового интереса, как естественного критерия политики. Но оказывается ли достаточным и этот критерий, не совершается ли и при нем сверх-сметного позаимствования из отрицаемой этики?

Если принять классовый или групповой интерес нормой политики в качестве естественного факта, то мы получим таких норм столько, сколько существует отдельных классовых интересов. С этой точки зрения, не допускающей никакой оценки различных клас-

Совых интересов но их этической ценности, рабочий класс оказывается столь же прав в своих требованиях, как и классы землевладельцев и капиталистов, ибо все эти интересы одинаково представляются естественно-необходимыми. Человечество как бы рассекается при этом на несколько каст или различных пород в соответствии различию классовых интересов. Однако все классы, — лицемерно или искренно, — естественный, казалось бы, факт своего классового интереса, стремятся известным образом оправдать, свести его к высшим требованиям справедливости или социального долженствования. С другой стороны, существуют и классовые перебежчики, изменники своего класса, при чем некоторые из них почему-то вдруг заявляют о себе, что они суть представители интересов рабочего класса, к которому однако фактически они никогда не принадлежали и не принадлежат. Так определяет себя внеклассовая интеллигенция 1) . Каким же образом возможно объяснить это классовое перевоплощение, если не признавать самостоятельного значения долженствования, во имя которого это перевоплощение совершается?

Но пойдем далее. Имеет ли самое понятие классового интереса такие определенные и бесспорные признаки, которые бы ясно его отграничивали? Прежде всего очевидно, что не класс дает определение классовому интересу, а, напротив, существование его самого определяется в зависимости от наличности такого общего интереса. Класс есть группа лиц, имеющих одинаковые экономические интересы. Единственным признаком класса и классовой политики остается поэтому общность экономических интересов. В теории обыкновенно принимается а priori, что однородные социальные группы имеют и общие экономические интересы, и это предположение считается соответствующим конкретной действительности. Однако, если мы станем строить понятие класса не сверху, а снизу, а posteriori, и будем искать в конкретной действительности фактического единства интересов, чтобы на основании его определить классовые группировки, то ожидаемого единства интересов обширных социальных групп, имеющих много сходного во внешнем своем положении, мы не найдем. Возьмем для примера рабочий класс, который во-

__________________________

1) Иногда это мотивируется, тем, что с интересами рабочего класса связаны условия экономического прогресса. Нетрудно однако видеть, что в таком случае нормой политики является уже не классовый интерес, а экономический прогресс; следовательно, первоначальный критерий подменивается другим.

обще отличается наибольшей сплоченностью и нередко принимается имеющим и однородный экономический интерес. В действительности в пределах этого класса существуют самые разнообразные группировки различных интересов, причем вполне возможно, что рабочий, принадлежа одними своими интересами к одной группе, другими принадлежит к совершенно противоположной. Между рабочими, принадлежащими к различным народным хозяйствам, возможны конфликты на почве конкуренции на мировом и даже на внутреннем рынке, — как товарном, так и трудовом (классическим примером последнего может служить, напр., теперешнее стремление американских рабочих к ограничению иммиграции чужестранного труда, при чем, как известно, движение это уже привело к ряду законов, чрезвычайно ограничивающих и затрудняющих иммиграцию европейцев и фактически воспрещающих иммиграцию китайцев). Рознь интересов возможна и в пределах одной страны относительно рабочих различных промышленных районов, конкурирующих между собою. Еще чаще это наблюдается относительно рабочих, занятых в разных отраслях производства: так, напр., в Зап. Европе и особенно в Американских Соед. Штатах в настоящее время враждебно сталкиваются интересы индустрии и земледелия, а это, до известной степени, выражается глухим или открытым антагонизмом соответственных категорий рабочих. Наконец, и рабочие, занятые в одной и той же отрасли производства, при известных условиях могут иметь неодинаковые или даже противоположные экономические интересы. Яркий пример такой временной противоположности интересов мы имеем в случаях нарушения стачки, так наз. Strikebr e cher’ства. Один рабочие начинают стачку во имя своего экономического интереса, другие нарушают ее во имя экономического же интереса. Кто же здесь прав, если оставаться на почве последовательно проведенной доктрины экономического классового интереса?

Следовательно, если мы для определения понятия классового интереса обратимся к конкретной действительности, то окажемся совершенно беспомощны пред сложностью и противоречивостью индивидуальных интересов и положений. Мы не только не находим устойчивой определенности экономических группировок, которая предполагается в учении марксизма как бы сама собой разумеющейся, напротив, здесь мы наблюдаем бесконечное разнообразие и постоянную смену. Последовательное развитие доктрины классового интереса, как нормы социальной политики, необходимо ведет к от-

Рицанию всякой нормы, всяких общих принципов, ведет к социальному атомизму (бентамизму). последним понятием, к которому приводит этот логический regressus, будет даже не индивидуум, ибо один и тот же индивидуум в разные времена и в разных положениях может иметь различные и даже противоположные интересы, а каждый отдельный акт хозяйственной деятельности. Классовый интерес оказывается тенью и ускользает из наших рук, как только мы делаем попытку его уловить. А вместе с ним ускользает и понятие класса, поскольку оно конституируется признаком единства классового интереса.

Политика классового интереса, непротиворечивая и последовательная, очевидно, должна уметь разбираться в этом море конкретных противоречий экономических интересов и иметь критерий, чтобы оправдывать одни экономические интересы как правильно или идеально понятые классовые интересы и осуждать другие с этой же точки зрения, напр., санкционировать интересы стачечников и осуждать интересы Strikebrecher’ов. Классовый интерес при этом оказывается не естественно-необходимым фактом, а идеальной нормой. Во имя идеально понятого классового интереса ты должен поступать так, а не иначе, вот действительное содержание идеи классовой политики, которое открывается нам анализом понятия класса. А если так, учение о классовой политике не имеет никакого права противопоставлять себя социальному идеализму или учению о самостоятельной роли социального идеала или долженствования. Оно есть только отдельный случай этого долженствования, частная его формула, которая подлежит обсуждению со стороны своего особенного содержания, но совсем но является принципиальным отрицанием долженствования вообще. Итак, если вскрыть откровенно все содержание идеи классовой политики, которое прикровенно содержится в этом учении, то оно будет полностью таково: из всех существующих общественных группировок требованиям справедливости соответствуют экономические стремления или интересы рабочего класса, однако известным образом понятые, почему и политикой, отвечающей идеалу справедливости, является политика в направлении интересов этого класса. Но и реальные интересы этого класса могут служить нормой политики, лишь поскольку они отвечают требованиям справедливости или классовому интересу, идеально понятому. Стоит только обратиться к популярной литературе социал-демократической партии, к ее газетам, листкам, воззваниям и т. д., и мы в раз-

ных формах, но на каждом шагу встречаем повторение этого самого мотива: во имя классового интереса, понимаемого как идеальная норма, как требование социальной справедливости, производится агитация, ведется литературная полемика, обличается враг, проповедуется безустанная борьба. Вся социал-демократическая пропаганда, можно сказать, пропитана той самой этикой, от которой марксизм не хочет ввести ни одного грана в свою доктрину. Это хотя и непоследовательно, но вполне естественно и неизбежно, ибо от своей этической природы человек но может отказаться даже в том случае, если к тому его побуждает доктринерская схема. К марксизму в данном случае можно применить слова самого Маркса о том, что человек не есть на самом деле то, что он сам о себе думает. Отрицая этику в теории, на практике социал-демократизм является одним из самых могучих этических движений современной общественной жизни.

Но то, что в учении Маркса является терпимым лишь против воли и как бы контрабандой, для нас и составляет центральную проблему: чем определятся социальное долженствование, каково содержание этого социального идеала, сообщающего качество справедливости или несправедливости отдельным социальным стремлениям и поступкам, какова его природа?

Прежде всего очевидно, что это долженствование не соединено неразрывно с какими-либо определенными экономическими требованиями, напротив, в качестве предиката оно может сочетаться с экономическим содержанием прямо противоположным и вообще самым различным (напр. в Англии времен Ад. Смита освободительные идеалы связывались с требованиями хозяйственного индивидуализма — Laiss e z faire, laissez passer, а в настоящее время с диаметрально противоположными требованиями социализма). Иначе это долженствование не имело бы того характера всеобщности, общеприложимости, который ему необходимо свойствен. А если предикат должного принадлежит данному экономическому требованию но в силу его особенного содержания, а лишь его отношения к социальному идеалу, то и этот последний также не может быть, определенным требованием экономического характера и, будучи выше и общее всякого экономического содержания, может корениться нс в социальной экономии, а только в морали. Этим ставится на очередь вопрос о характере взаимных отношений морали и социальной политики.

В марксизме мы видели попытку отрезать мораль от социаль-

ной политики, принеся первую в жертву последней. Имеются и противоположные попытки — уничтожить самостоятельную область социальной политики ради единодержавия морали. С этой точки зрения считается достаточным иметь лично хорошие, любовные отношения ко всем и ко всему, нравственная жизнь ограничивается здесь областью так называемой личной морали. Так разрешают вопрос об отношении морали и политики две во всем остальном чрезвычайно далекие друг от друга доктрины, при чем как та, так и другая стремится дать верное истолкование христианского учения: византийско-монашеское миропонимание, с одной стороны, и учение Л. Н. Толстого — с другой. Крайности сходятся. Первая доктрина отрицает самостоятельную область и значение социальных и политических реформ, в лучшем случае она ее просто игнорирует; к идее общественного прогресса относится с недоверием и подозрительно, если но прямо враждебно, считая, что действительная реформа человеческих отношений может быть произведена только в человеческом сердце. Потому первостепенное значение имеет только личное благочестие и нравственность, пожалуй, еще нравы, но отнюдь не учреждения. (Известно, что это старозаветное и в корне фальшивое воззрение вошло в политическое мировоззрение старых славянофилов, отрицавших значение правовых гарантий, даже относившихся к ним с пренебрежением, как плохой выдумке гнилого Запада). К такому же окончательному результату приводит и учение Л. Н. Толстого о непротивлении злу; ограничиваясь лишь отрицательными заповедями неучастия но зле, без положительного требования борьбы со злом, это учение естественно приближается к такому же социально-политическому нигилизму, как и византийско-монашеская доктрина. Обоим этим учениям следует противопоставить нравственную аксиому, что мораль — автономная или религиозная, все равно — должна давать ответ и указания на все требования жизни и не отворачиваться ни от одного из них. Мы не можем строить действительность по своему собственному желанию, произвольно закрывая глаза или объявляя несуществующими или несущественными важные ее стороны. А в этой действительности, бесспорно, существуют такие отношения, которые переходят за пределы личных отношений человека к человеку и потому остаются вне сферы личной морали. Сюда относится государственная жизнь, область права и социально-экономических отношений. Каждый конкретный вопрос этой области приходится решать на основании не непосредственного чувства, а отвле-

Ченно-рассудочных принципов. Принципиально выключать эту область из сферы морали и ее задач значит сознательно отдавать ее безраздельному господству темных инстинктов и стихийных сил. Но помимо того, живя в известной среде, мы не можем даже осуществить невмешательства и воздержания, какие требуются рассматриваемым учением. Ведь нетрудно понять, что неучастие есть лишь известная форма участия (как в политической экономии всеми признается, что политика Laissez faire есть все же определенная форма политики). Живя при известной государственной организации и устраняя себя сознательно от вопросов политики, я тем не менее пассивно эту организацию поддерживаю (не говоря уже о прямой финансовой поддержке, которую я оказываю как плательщик налогов). Равным образом, все мы являемся сознательными или бессознательными социальными политиками, — не только Бисмарк, проводящий закон о рабочем страховании, но и последний рабочий, принимающий участие в стачке или ее отклоняющий. Потому речи о принципиальном неучастии в общественной жизни быть не может, ибо оно и вообще невозможно. Вот почему, между прочим, очень часто, особенно у клерикалов, эта речь является просто личиной для охранительных тенденций или плохим прикрытием общественного индифферентизма.

Таким образом политика или общественная мораль становится рядом с личной моралью, представляя необходимое ее развитие и продолжение. Мораль перерастает в политику. При этом политика, конечно, не может явиться чем-либо самостоятельным или чуждым морали в отношении основных и руководящих принципов, хотя принципы морали необходимо и преломляются в социальной среде.

Высшей нормой личной морали является заповедь любви к ближнему. Примененное в качестве критерия социальной политики, это начало превращается в требование справедливости , признания за каждым его прав. Справедливость есть форма любви, как справедливо замечает Вл. Соловьев (в «Оправдании Добра»). В самом деле, любовь к ближнему просто как человеку предполагает равное отношение ко всякой человеческой личности, чуждое всякого произвольно оказываемого предпочтения одному перед другими, предполагает, другими словами, справедливость как само собою разумеющуюся и в этом смысле естественную норму человеческих отношений: справедливое и несправедливое суть понятия, которыми мы постоянно пользуемся в своей жизни. Спор о со-

Циальных идеалах есть не что иное, как спор о справедливости и правильном понимании ее требований, попытаемся раскрыть главное содержание, заключающееся в понятии о справедливости как норме человеческих отношений.

Формула справедливости — s uu m caique , каждому свое. За каждой личностью признается неотъемлемое suum, сфера его исключительного права и господства. На чем же опирается это признание за каждой человеческой личностью такой сферы? На этот вопрос нельзя ответить, не прибегая к осмеянному и навсегда, как одно время казалось, устраненному, но на самом деле неустранимому из человеческого сознания понятию естественного права.

Естественное право есть правовое и социальное долженствование, это — те идеальные нормы, которых в реальной действительности нет, но которые должны быть и во имя своего объективного долженствования отрицают действующее право и существующий социальный уклад жизни. Критика права и социальных институтов есть неотъемлемая и неустранимая потребность человека, без этого остановилась бы и замерла общественная жизнь. И эта критика совершается, конечно, не с пустыми руками, — такая беспредметная критика была бы простым брюзжанием, — а во имя известного идеала, идеального долженствования. Существующему исторически сложившемуся и потому неизбежно несовершенному жизненному укладу противопоставляется идеальный, нормальный строй человеческих отношений, и это представление об идеальном или естественном праве дает критерий добра и зла для оценки социально-правовой конкретной действительности. На основании такой оценки вырабатываются те или иные требования реформ, и эти требования, конечно, изменяются в истории, подлежат закону исторического развития (это так наз. das natürlich e Recht mit wechs el dem In h alt). Но самый правовой идеал, идеальная норма человеческих отношений, представляющая естественное право в собственном смысле, абсолютен и, следовательно, должен иметь и абсолютную санкцию.

Естественное право в указанном смысле, как идеальная и абсолютная норма для оценки положительного права, сводится к нескольким морально-правовым аксиомам, которые сознательно или бессознательно подразумеваются во всяком правовом суждении. Первая из этих аксиом касается равенства людей. Люди равны между собою как нравственные личности: человеческое достоинство, святейшее из званий - человека, равняет всех

Между собою. Человек для человека должен представлять абсолютную ценность; человеческая личность есть нечто непроницаемое и самодовлеющее, микрокосм.

Положение это прочно укоренилось в сознании современного культурного человечества; если мы мысленно его попытаемся удалить, разрушается вся мораль, обесцениваются все ценности. (Как известно, этот опыт произведен был Ницше.) На чем же держится, на каком основании может утверждаться это учение, незыблемость которого только подтверждается попытками его поколебать?

Прежде всего, оно не принадлежит к числу прирожденных и потому неустранимых данных человеческого сознания. Оно не уподобляется, напр., формам чувственного восприятия — пространству и времени, которые устранить из сознания мы не в силах, если бы даже хотели. Напротив, идея абсолютного достоинства человеческой личности и равенства людей как носителей этого достоинства входит в сознание человечества постепенно, есть в этом смысле продукт исторического развития. Этой идеи не знала античная древность, величайшие мыслители которой — Платон и Аристотель — не распространяли человеческого достоинства на рабов. Хотя идея равенства людей была свойственна еще стоикам, но всемирное значение она получила лишь в проповеди Евангелия.

Идея равенства не представляет неустранимого факта сознания и в том смысле, что она вовсе не соответствует нашим действительным психологическим переживаниям по этому поводу. Мы в слишком многих отношениях чувствуем себя неравными другим людям — выше или ниже их — и во всяком случае глубоко от них отличными (на чем и основано чувство индивидуальности). Если мы обратимся, наконец, к эмпирической действительности, то и здесь мы найдем, что бесспорным фактом этой действительности является не равенство людей, а, напротив, их неравенство. Люди неравны в природе, неравны по возрастам, по полам, по талантам, по образованию, по наружности, по условиям воспитания, по жизненным успехам, по характерам и т. д., и т. д. Следовательно, из опыта идеи равенства почерпнуть мы не могли, из опыта мы могли бы скорее получить античные или ницшеанские идеи. Равенство людей не только не есть факт, но даже и не может им сделаться, это есть лишь норма человеческих отношений, идеал, прямо отрицающий эмпирическую действительность. Однако, если идея равенства была сознана человечеством лишь в историческом развитии, то, может быть, она есть просто предрассудок нашей эпохи,

ее вкус, прихоть? У античного эллина и у современного европейца различаются кулинарные вкусы, моды и костюмы, различаются астрономические, физические и проч. научные воззрения; может быть, с этими различиями следует сопоставить и разность отношения к человеческой личности? Но попробуйте на самом деле приравнять эту разницу всем прочим особенностям, какие отличают нас от эллинов, как мы тотчас увидим все огромное и принципиальное различие, которое здесь существует. Я могу одеваться в сюртук и античную тогу; могу иметь те или иные привычки в пище; могу, наконец, иметь те или иные химические, физиологические и т. д. воззрения, — все это нисколько не затрагивает и не характеризует моей нравственной личности, и эти различия представляются для нее случайными и несущественными. Напротив, чтобы отречься от идеи абсолютного человеческого достоинства, одинакового как во мне, так и моих ближних, я должен нравственно пасть , озвереть, ожесточиться, изменить своему нравственному я. Эта идея оказывается устойчивее и значительнее для определения нравственной личности, чем бесчисленные индивидуальные особенности, в своей совокупности образующие мое эмпирическое я, она составляет как бы интегральную его часть или ядро. Мое сознание дает мне определенное показание, что эта идея имеет не субъективное и потому только случайное значение прихоти или вкуса, которые я могу менять ежедневно, но объективное и существенное. Это есть истина обо мне и о моих ближних.

Утверждая равенство людей, вопреки их эмпирическому неравенству, и абсолютное достоинство личности, вопреки существующему униженному ее положению, мы отрицаем эмпирическую действительность и за «корою естества» прозреваем подлинную, божественную сущность человеческой души. Люди не суть равны, и люди суть равны, вот два противоречивых положения, которые нам нужно согласить. Их можно согласить, только отнеся эти противоречащие сказуемые к различным подлежащим. Люди не равны в порядке натуральном, как эмпирические существа, но равны в порядке идеальном, как умопостигаемые сущности, как духовные субстанции. Но при этом порядок идеальный дает норму, естественное право, для порядка натурального. Только таким образом возможно мыслить без противоречия одинаково для нас бесспорные истины о человеке и как о натуральном, и как об идеальном существе. Отсюда следует, что учение о равенстве людей и абсолютном достоинстве человеческой личности, составляющее нрав-

Ственный фундамент новейшей демократической цивилизации, необходимо подразумевает transcensus за пределы опытно данной действительности, в область сверх-опытную, доступную лишь метафизическому мышлению и религиозной вере, а этот transcensus сам собою приводит к дуализму, к раздвоению действительности, на мир подлинно-сущего, идеальный, и мир эмпирический, воспроизводит вековечную антитезу платонизма Оно основывается па религиозном учении о природе человеческой души и ее отношении к Божеству, от которого она получает свое абсолютное достоинство. Мы упомянули уже, что идея абсолютного достоинства человеческой личности и равенства всех пред Богом, как «сынов Божиих», проповедана Евангелием и неразрывно связана в нем с учением о Боге и мире, с основными положениями христианской метафизики. Все демократические идеалы нашего времени питаются этой идеей. Но — странным образом — не только происхождение этой идеи забыто и действительные основания ее утеряны, но с течением времени идеалы свободы, равенства и братства стали считаться чем-то чуждым и даже противоположным христианству. Здесь нет нужды разбирать все причины этого прискорбного исторического недоразумения; но недоразумение это приводит к тому, что упомянутые идеалы, оторванные от своей естественной и притом единственной основы, оказываются висящими в воздухе и открыты всевозможным (дарвинистическим, ницшеанским и т. д.) нападениям, ибо они могут иметь лишь одно бесспорное обоснование, — религиозно- метафизическое. И если в современной душе сохраняется вера в человека, то она поддерживается старой привычкой сознания, надолго пережившей свои основы, бессознательною религиозностью. Напротив, держась почвы последовательного позитивизма, судя о человеке по тому, что дает нам эмпирическая действительность, мы имеем все основания сделать заключение о неравенстве людей и, исходя из этого фактического неравенства, отвергнуть проповедь равенства как вредную и утопическую. Это и сделал неустрашимый позитивист Ницше, который глубоко и справедливо понял свое антихристианство, как отрицание идей равенства и демократии как политической, так и экономической. (Нельзя поэтому не удивляться тому ослеплению, с которым в настоящее время пытаются приладить проповедь Ницше к идеалам демократии и украсить яркими перьями, заимствованными у Ницше, безжизненный скелет самого ординарного позитивизма). В этом пункте Ницше последовательней Конта и последовательней Маркса, ибо он раскрывает все, что может

дать философия позитивизма без всяких позаимствований у религии.

Идея равенства необходимо приводить к выводу, что ни один человек не имеет и не может иметь естественного права подавлять нравственную личность другого насильственными средствами. Идея равенства людей необходимо включает в себя идею свободы , как нормы человеческих отношений или идеал общественного устройства. «Право есть свобода, обусловленная равенством. В этом основном определении права индивидуалистическое начало свободы неразрывно связано с общественным началом равенства, так что можно сказать, что право есть не что иное, как синтез свободы и равенства. Понятия личности, свободы и равенства составляют сущность так наз. естественного права 1) .

Здесь необходимы пояснения относительно того, какой реальный смысл может иметь идея равенства и свободы.

Идея равенства людей как нравственных личностей не уничтожает и не может уничтожить их эмпирического неравенства и различия, притом не вторичного только, созданного социальными условиями, но и данного как первоначальный факт. Нельзя сделать несуществующими различия пола, возраста, ума, таланта, наклонностей. Механическое равненье под одно явилось бы величайшим неравенством, грубым нарушением принципа suum cuiqu e , да, кроме того, было бы фактически невыполнимо. Идеал равенства имеет смысл и значение, соответствует верховной идее справедливости лишь как требование возможного равенства условий для развития личности в целях свободного ее самоопределения, нравственной автономии. Другими словами, все практическое содержание идеи равенства сводится к идее свободы личности и к требованию общественных условий ее развития, этой свободе наиболее благоприятствующих.

Однако, требованием свободы не отрицается всякая зависимость личности от общества. Подобная свобода осуществима только на острове Робинзона; ее нужно искать в ту доисторическую эпоху, когда человек блуждал в качестве одиночки дикаря. Жизнь людей в обществе необходимо обусловливает взаимодействие между ними, которое представляет собою известную зависимость людей друг от друга. Эта зависимость принимает самые разнообразные формы, в виду существующего эмпирического неравенства людей.

_________________________

1) Вл. Соловьев. Право и нравственность. Собр. соч., т. VII , стр. 499.

Легко различить зависимость внутреннюю или свободную и внешнюю или принудительную, первую мы имеем в отношениях ученика к учителю, читателя к писателю, сына к отцу и т. д. Подобная зависимость не только не нарушает духовной свободы личности, но, по-настоящему, она представляет поле для ее проявления, ибо свобода личности фактически осуществляется лишь в общении с другими людьми. Зависимость второго типа создается условиями существования человека как физического существа, связанного с внешним миром железною необходимостью отстаивать свое физическое существование. Следствием этой необходимости является возникновение государственного и экономического союза, и человек попадает в зависимость от принудительной организации того и другого. Вполне освободиться от этой зависимости, оставаясь рабом физической необходимости, он не может. Идеал свободы личности в данном случае сводится только к тому, чтобы по возможности ослабить или нейтрализовать эту зависимость, превратив ее из внешней во внутреннюю, из принудительной в свободную.

Зависимость от государства представляется нам политическим гнетом не как таковая, не потому, что вообще существует государство со своими требованиями, а лишь в тех пунктах, где эти требования противоречат нашему нравственному чувству, не могут быть приняты и исполнены свободно, без принуждения. Нам не кажется, напр., нарушением свободы запрещение красть или убивать; получая полную санкцию со стороны нравственного сознания, эти требования государства исполняются нами свободно. Напротив, те ограничения частно и публично-правового характера, которые встречают решительное осуждение со стороны нашего нравственного сознания (как ограничения свободы личности, совести, слова и т. д.), испытываются как политический гнет. Идеал политической свободы заключается поэтому не в уничтожении государства (какова теория анархизма), а в преобразовании его в соответствии требованиям нравственного сознания.

Зависимость экономическая имеет место в том случае, когда организация производства, экономический строй, обусловливает внешнее и принудительное подчинение одних другим. Этого рода зависимость, основанная на отделении труда от орудий производства, естественно испытывается как экономический гнет. Определяясь тысячью индивидуальных обстоятельств в своих подробностях, существование такого гнета позволяет одному человеку властно ограничивать волю другого, следовательно, здесь во всяком

Случае происходит нарушение естественного нрава свободы личности. Однако, идеал свободы и здесь по может состоять в уничтожении экономического союза вообще, — такое бессмысленное требование было бы равносильно приглашению ко всеобщему самоубийству, — и, следовательно, не в расторжении экономических связей между людьми, которые вместе с экономическим прогрессом, как известно, не ослабевают, а укрепляются и усложняются, но именно в нейтрализации этой зависимости. Она может быть нейтрализована только уничтожением личного характера этой зависимости, ибо именно оп оскорбляет нравственное чувство. Это, так сказать, обезличение и вместе с тем уничтожение экономической зависимости совершается с ростом хозяйственного коллективизма, вместе с которым место частного предпринимателя пли капиталиста все в большей мере заступается обществом пли государством, представляющим собой личность абстрактную (точнее даже безличность). И каждый шаг вперед, который делается в направлении замещения или ограничения личной диктатуры, — будет ли это фабричный закон, или муниципальное предприятие, или кооператива, — знаменует постепенный рост освобождения личности от личного экономического гнета. Впрочем, с этой точки зрения равнозначущими с хозяйственным коллективизмом являются и некоторые формы хозяйственного индивидуализма, именно мелкое единоличное хозяйство, пример чего мы имеем в настоящее время в прогрессирующем на западе крестьянском хозяйстве. Если можно еще спорить против самостоятельного крестьянского хозяйства по соображениям экономической целесообразности и прогресса, то, с точки зрения социального идеала, этого рода индивидуализм является вполне равноценным с коллективизмом. Вот почему, между прочим, считая ошибочными чисто экономические аргументы против крестьянского хозяйства, я включаю в свою экономическую программу на ряду с коллективизмом в промышленности крестьянский индивидуализм в земледелии 1) , (конечно, восполняемый развитием земледельческих коопераций), причем, с точки зрения общего идеала свободы, такое на первый взгляд противоречивое сочетание оказывается последовательным и внутренне согласным.

На основании сказанного до сих пор ясно, что нравственное основание социализма дается индивидуализмом, идеалом свободы личности. Социализм и индивидуализм не только не суть

__________________________

1) См. мою книгу: «Капитализм и земледелие», 2 тома, Спб, 1900 г.

Противоположные начала, но взаимно обусловливают одно другое. Только их правильное сочетание и равновесие обеспечивает возможную полноту свободы личности и ее прав. Вместе с тем при всей нераздельности обоих начал соединение их содержит непримиримую антиномию: ради свободы личность должна подчиниться обществу, и эта зависимость личности от общества усиливается по мере того, как увеличивается ее свобода. С другой стороны, принимая на себя задачу ограждения свободы личности, общественная организация может осуществить ее только энергичным поддержанием правового порядка против посягательств на него произвола отдельных личностей. Отграничить точно и бесспорно, где кончаются права общества и государства и начинается область неприкосновенных прав личности, невозможно даже в теории. В истории эта граница постоянно передвигается то в ту, то в другую сторону, она постоянно отыскивается заново вместе с изменением исторических условий. Благодаря этому неустранимому антиномизму постоянно существует глухая борьба личности с обществом, и она всегда может вспыхнуть, перейдя в открытое неповиновение, с одной стороны, или насильственные действия — с другой. В силу этого антиномизма даже самое идеальное общественное устройство может иметь лишь неустойчивое равновесие.

Оба члена этой антиномии, взятые в обособлении и превращенные в «отвлеченные начала», дают основание античному идеалу с одной стороны и анархическому — с другой, этим двум полюсам социально-философской мысли. Античный мир признавал лишь общество, пред которым уничтожается личность; идея естественных обязанностей для античного сознания представляется гораздо бесспорнее идеи естественных прав. Античный идеал коммунизма, так же точно, как и первобытный или патриархальный коммунистический строй, не может уже теперь служить для нас идеалом, ибо в нем отсутствует именно то, что в наших глазах и придает нравственную цену коммунизму, чему он служит только средством, — свобода личности. Напротив, анархизм хочет знать за личностью только права, только «den Einzig e n u nd sein Eigenthum» Макса Штирнера с его «lch habe meine Sach’auf Nicрts gestуllt» и отрицанием обязанностей относительно себе подобных. (Антиобщественен и идеал сверхчеловека у Ницше.)

Таково содержание социального идеала: заповедь любви = социальной справедливости = признанию за каждой личностью равного и абсолютного достоинства = требованию наибольшей полноты прав

и свободы личности. Обоснование этого идеала дается религиозно-этическим учением о природе человеческой души и вытекающих отсюда обязанностях человека к человеку. Идеал свободы, составляющий нравственную сердцевину современного демократизма (политического и экономического), открывается не в политической экономии или науке права: в опытном знании человек ищет лишь средств для осуществления абсолютного идеала. Вместе с тем идеалы политические и социальные, воодушевляющие теперешнее человечество, суть несомненно христианские идеалы, поскольку они представляют собой развитие принесенного в мир христианством учения о равенстве людей и абсолютной ценности человеческой личности.

Для понимания природы социального идеала существенно важно не забывать, что он, будучи априорным или извне данным для социальной политики, не может служить исторической целью, одной из таких целей, которых можно достигнуть и оставить позади 1) .

Достижимы в историческом развитии только конкретные цели, между тем идеал справедливости абстрактен и, по самому своему смыслу, может соединяться с различным конкретным содержанием. Он является только регулятивной идеей, давая масштаб для нравственного суждения и оценки. Изменяющиеся конкретные условия приносят новые данные для решения этой задачи и для нового нахождения этого всемирно-исторического искомого. Мы не можем мыслить без противоречия полное разрешение этой задачи в истории («рай на земле»), потому что это означало бы конец всякой истории, неподвижность смерти, или же абсолютное совершенство, которое недостижимо в условиях эмпирического бытия. Не забудем, что идеал равенства и свободы является отрицанием этих условий, и уже потому не может в них целиком воплотиться.

Однако, если понятие истории и подразумевает идею бесконечного развития, это последнее совершается в определенном направлении, имеет идеальную цель; отсюда получает вполне определенный смысл и идея прогресса. Весь ход исторического развития представляется нам непрерывным (хотя и зигзагообразным) прогрессом, торжеством свободы и справедливости во внешних формах общественной жизни, эмансипацией человеческой личности, по-

_____________________________

1) Штаммлер, у которого превосходно выяснен регулятивный характер социального идеала, совершенно справедливо указывает, что такой идеал не может мыслиться достигнутым, движение к нему бесконечно, а следовательно в этом смысле и социальный вопрос в пределах истории окончательно не разрешим.

Степенным собиранием и внешним объединением исторического человечества. В эмансипации личности и обобществлении человечества и заключается одна из важнейших задач всемирной истории. Но здесь мы находимся ужо на пороге философии истории, переступать который в данном изложении нет надобности. Заметим только, что философское обсуждение социального вопроса, проблемы социального долженствования, необходимо приводит нас к философии истории, к проблеме социального и исторического бытия, которая, в свою очередь, связана со всеми основными проблемами философии. Эта связь существует одинаково как для метафизического, так и позитивного мыслителя, не только для Гегеля, но и для Маркса.

Следует еще особо подчеркнуть, что идеал свободы личности существенно отличается от критериев утилитарных или гедонистических, которыми он часто подменивается у позитивистов. Человек должен быть свободен потому, что это соответствует его человеческому достоинству; внешняя свобода есть средство, точнее, отрицательное условие свободы внутренней, нравственной, которая есть образ Божий в человеке. Канта высказывает мысль, что человек, как свободно-разумная личность, есть та цель, ради которой Бог создал мир, что мировая необходимость существует ради человеческий свободы. Эту мысль следует усилить и особенно подтвердить относительно истории человечества, для которой развитие свободы личности есть верховный идеал. Но выставляя это требование свободы в качестве абсолютного религиозно-нравственного постулата, мы совершенно его не связываем с вопросом о том, как именно свободный человек захочет воспользоваться этой своей свободой, а также и о том, будет ли он счастлив ею. Человек может, как нравственная личность, ведящая добро и зло, определиться как в ту, так и в другую сторону, и этого ни предрешить, ни решить за него никто из людей не может. Только свободные человеческие поступки имеют нравственную ценность, лишь в них человек обнаруживает истинную природу своего духовного я, осуществляет в себе человека. Едва ли также кто-либо решится уверенно сказать, что, делаясь сознательнее и свободнее, человек в общем становится и счастливее; вообще гедонистический прогресс более чем сомнителен и остается во всяком случае спорным. Но если бы даже было доказано совершенно бесспорно, что в гедонистическом отношении цивилизация сопровождается положительным регрессом, то и тогда следовало бы призывать человечество вперед, к свободе и навстречу этому регрессу,

а не назад, к сонному довольству, — свобода есть такое бесценное благо, которое может выкупить все, и права первородства не должны быть проданы ни за какую чечевичную похлебку.

Вопрос об автономии социального идеала и ценности человеческой свободы с потрясающей силой поставлен Великим Инквизитором (в легенде Достоевского), ведущим как бы торг со Христом за человеческую свободу. Ради счастия людей, состоящего в сытости, довольстве и покое, Инквизитор лишает их того, что должно быть для человека выше всех земных благ, — их нравственной свободы 1) .

Достоевский справедливо видит здесь отрицание главной идеи христианской морали и изображает Инквизитора как сознательного врага и противника Христа. Заповедь свободы, как показывает история, принадлежит к числу идей, наиболее трудно и неохотно усваиваемых человечеством. Вот почему Инквизитор всегда собирал и теперь еще собирает многих и многих. Нравственное насилие, насильственная добродетель, таковы заветы не только средневековых, но и новейших инквизиторов, с той, впрочем, разницей, что в соответствии общему смягчению нравов, костры заменились теперь запретительными и карательными законами.

Так как социальный идеал даст лишь масштаб для оценки социальных явлений, сам по себе он не связан еще ни с каким определенным конкретным содержанием, нахождение которого составляет самостоятельную задачу. И если социальный идеал представляется для социальной науки данным или заданным и, следовательно, в известном смысле сверх-научным, то при нахождении его конкретного содержания можно и должно пользоваться данными научного опыта со всей возможной полнотой; конкретный идеал должен быть построен научно, и в этом состоит правда так наз. научного социализма. Согласие совершенно справедливому требованию Маркса, сродства для осуществления идеала должны быть не выдуманы из головы, а найдены при помощи научного анализа действительности. Идеалистическая политика должна быть не утопической, а реалистической, идеализм в политике может и должен быть практичен. Логическая возможность и даже обязательность соединения идеализма с трезвым реализмом все еще недостаточно понимается, благодаря совершенно ошибочному и произвольному смешению идеализма с утопизмом, тогда как на самом деле между тем и другим нет ничего общего. Напротив, утопизм психо-

__________________________

1) Ср. «Иван Карамазов как философский тип», стр. 99 и сл.

Логически скорее связан с позитивизмом вследствие того, что в последнем абсолютное ищется в относительном, между тем как в идеализме соблюдается правильная философская перспектива.

Социально-политический реализм, опирающийся на философский идеализм и принципиально противоположный беспринципной практичности и приспособлению, состоит отнюдь но в том, что идеал должен быть разменен на мелочи и влачиться по земле. Требования реалистической политики, руководимой абсолютным идеалом, никоим образом нс могут являться проповедью малых дел и отрицанием широких исторических и социальных задач. Конечно, всякая практическая деятельность состоит из малых дел, т. е. из отдельных разрозненных действий, но эти действия могут и должны рассматриваться в органической связи с великими историческими задачами, их оживотворяющими. Задачи эти являются историческими в том смысле, что они представляют собой не отвлеченные постулаты морали, а вполне конкретные и осуществимые требования реорганизации действительности в направлении идеала. Именно такие задачи, а не отвлеченные моральные принципы определяют программы политических партий, дают определенное содержание политической и социальной борьбе. Задачи эти могут, конечно, различаться между собою по своей широте и требовать для своего осуществления различного времени; если для проведения в жизнь какого-нибудь фабричного закона довольно иногда одной парламентской сессии, то для коренной социальной реформы или политического освобождения страны требуется совокупная работа целого ряда поколений. Вполне возможно поэтому, что такая задача, не теряя своего исторического характера, по отношению к индивидуальной жизни отдельной личности, играет роль лишь регулятивной идеи, определяющей направление деятельности, но целиком в нее не укладывающейся. Между конкретными историческими задачами существует поэтому градация по степени их широты и трудности; чем глубже духовные запросы личности, тем шире те исторические задачи, с которыми она свою деятельность связывает. Широкие горизонты необходимы не только для глаза, но и для духа.

Идеал справедливости присущ каждому человеку. Нет такого человека, который стал бы восставать против справедливости как таковой, который сознательно хотел бы быть несправедливым в своих поступках. Нравственная природа людей одинакова и нет никаких причин делить человечество в этом отношении на овец и козлищ только на основании факта их принадлежности к

Разным социально-экономическим и политическим группам. И в то же время нельзя, кажется, найти двух людей, которые сходились бы в понимании конкретных требований справедливости во всех мельчайших подробностях, и все человечество, как известно, распадается в настоящее время на ряд партий или групп с различным, даже диаметрально противоположным пониманием требований справедливости. Чем можно это объяснить?

Можно указать целый ряд причин, благодаря которым во имя единого идеала справедливости выставляются самые различные требования. Прежде всего нужно принять во внимание всю сложность социальной жизни и обусловливаемую этим возможность вполне искреннего и добросовестного разногласия, при оценке одних и тех же явлений; конечно, это разногласие не уничтожает центрального значения единого идеала справедливости, подобно тому, как научные разногласия по уничтожают единой истины, как идеала или нормы научного знания. Ярким примером такого искреннего и добросовестного разномыслия являются социально-политические воззрения Евг. Рихтера, вождя свободомыслящих с одной стороны, и социал-демократов — с другой. Идеал и Рихтера и Бебеля один и тот же — свобода личности; но один во имя этого идеала выставляет требования социализма, а другой, опасаясь возможности деспотического поглощения личности государством в социалистическом обществе, выставляет противоположную программу манчестерства. На почве различного понимания конкретных требований справедливости вообще ведутся принципиальные споры и принципиальная борьба. Возможность столь же глубоких и искренних разногласий существует и при оценке отдельных мероприятий, — малых и больших дел, из которых слагается социальная политика. Опыт показывает, что по каждому вопросу практического характера существуют бесконечные разногласия между социальными политиками, даже при полной общности руководящих идеалов: для примера достаточно привести разногласия по крестьянскому вопросу, по вопросу о рабочих союзах, кооперациях, парламентской деятельности и т. д., существующие в среде теперешней немецкой социал-демократии.

Третьей и, быть может, важнейшей причиной различий в понимании справедливости является роковая ограниченность человека, узость его духовного кругозора. Мировоззрение каждого человека складывается в зависимости от целой суммы индивидуальных условий, которые резко различаются для разных общественных групп. Предрассудки, всасываемые с молоком матери, воспитание,

Незнание многих сторон жизни, невольное и безотчетное приспособление мировоззрения к условиям жизни, естественная дань человеческой слабости, все это создаст своеобразный душевный склад целых общественных групп, как принято говорить, классовую психологию. Для объяснения особенностей классовой психологии нет нужды сводить их на голый классовый интерес, не имеющий ничего общего с идеями справедливости; они совершенно достаточно объясняются на основании общего факта — эмпирической ограниченности человека, благодаря которой становится возможным различное понимание требований справедливости совершенно bona fide. Отдельный индивид в меру своих духовных сил и развития может ослабить или разорвать эту эмпирическую ограниченность своего мировоззрения, психологически деклассироваться. Не нужно однако забывать, что такая декларация требует совершенно исключительных духовных сил, иногда героизма.

По всем указанным причинам, если бы люди руководились в своих поступках исключительно требованиями справедливости, как каждый их понимает, то и тогда между ними неизбежно существовала бы борьба, благодаря различию этого понимания и естественному стремлению каждого отстаивать свою правду, и на этой почве возникали бы междоусобия и войны. Но над людьми имеют силу не только идеальные мотивы, представления о должном и справедливом, но и эгоистические побуждения и личные интересы. Крайняя нужда или хищнические инстинкты, слабость воли или властолюбие, ненависть или лукавство, зависть или жадность, — словом, самые различные побуждения могут вызывать поступки, совершаемые или прямо вопреки требованиям справедливости, или еще чаще помимо соображений о них; создается привычка в целом ряде поступков руководиться эгоистическим инстинктом, вовсе не задаваясь вопросами о справедливости, относительно целых сторон жизни установляется своеобразный практический аморализм, разумеется, у каждого по-своему и в различных размерах. Сходство экономического положения и одинаковое благодаря ему направление личных интересов создает классовые или групповые интересы, играющие роль рычагов в социальной жизни.

Индивидуальная жизнь всякого человека представляет психологический клубок самых разнообразных мотивов, как идеальных, так и низменных, и определить, каким из них принадлежит большая роль в жизни человека, нет никакой возможности. Поэтому, между прочим, учение о доминирующей роли классо-

вого интереса, понимаемого в смысле эгоистического инстинкта, представляет собой, по меньшей мере, недоказуемое утверждение. Однако, если мы не в силах разгадать пли усчитать мотивы поступков, то самые эти поступки, доступные непосредственному наблюдению, могут быть подвергнуты изучению и группировке. Как ни важно знание внутренних побуждений для моральной оценки, в целях социальной политики достаточно знания обычного образа действий отдельных лиц или социальных групп, какими бы мотивами он ни вызывался, для того, чтобы иметь возможность практически считаться с ним. В рядах одной и той же политической партии, несомненно, найдутся люди, движимые самыми различными побуждениями, с разными убеждениями и душевным настроением; однако это различие погашается известным единством действия, соответствующего объективным целям партии, и это практическое единство позволяет игнорировать все остальные различия, как бы они ни были велики. Такое воззрение не грешит нравственным индифферентизмом и не является компромиссом, потому что партийная и социально-политическая группировка и но самой задаче берет не всего человека целиком, а лишь определенную сторону его деятельности, требует от него определенных поступков, не доискиваясь до их сокровенных мотивов. Партийная дисциплина не может и не должна идти дальше того, что безусловно необходимо в целях партийного действия, предоставляя во всем остальном полную свободу индивидуальности 1) . К сожалению, правильное понимание границ партийной дисциплины плохо прививается на практике.

Так как в жизни существуют стремления различные и даже диаметрально противоположные, то очевидно, что все они не могут представляться нам одинако справедливыми, если у нас есть определенный идеал, свое понимание справедливости. Иначе нам пришлось бы перевернуть вверх дном всю логику и упразднить основные логические законы, прежде всего закон тожества, противоречия и исключенного третьего, и зараз оправдывать черное и белое. Или же нам остается преступный и дряблый индифферентизм, отчизна хаоса и мрака, по прекрасному выражению Канта. Подходя к жизни с определенными требованиями и находя в ней рознь интересов и стремлений, которая от моей воли не зависит и потому должна быть мною принята как факт, я необходимо должен занять в ней

_________________________

1) Само собою разумеется, известный этический минимум требуется и здесь, но он состоит главным образом в требованиях отрицательного, а не положительного характера.

Ясную и недвусмысленную позицию, присоединившись к какому-либо из существующих течений или взяв свое собственное направление. Следовательно, всякая форма активного участия в жизни фатально, помимо нашей воли, втягивает нас в борьбу , ибо жизнь есть борьба, и истина в ней не только соединяет, но и разделяет. Светлые праздничные ризы может сохранить только тот, кто уходит от жизни, а каждый жизнедеятельный человек надевает рабочий фартук или боевой панцирь, чтобы работать для своей правды или бороться за нее.

Поэтому конкретная сверхклассовая или общечеловеческая политика невозможна, она есть пустое место, в действительности существует лишь политика классовая, партийная или групповая, политика не соединения, а разделения и борьбы.

Но не впадаем ли мы в безнадежное противоречие сами с собой? Ведь сначала мы отрицали самостоятельные основы классовой политики и установляли общечеловеческий идеал социальной политики, а теперь приходим к выводу, что в действительности возможна только классовая политика, а общечеловеческая политика есть пустой призрак? Мнимое противоречие однако исчезает, если мы обратим внимание на действительное значение обоих якобы противоречивых утверждений, из которых первое касается идеальной цели, а второе конкретных средств, ведущих к ее осуществлению. Остается по-прежнему бесспорным, что идеал социальной политики, критерий для оценки тех или других конкретных явлений и мероприятий дается идеей равноценности человеческой личности и естественных прав ее, отсюда проистекающих. Этим абсолютным требованием морали определяется направление, в котором должно совершаться общественное развитие. По отношению к этой абсолютной цели должны оцениваться все средства социальной политики, которые определяются в подробностях конкретными условиями. С этой точки зрения и классовая политика имеет идеальную ценность не потому, что она классовая, или что интересы данной социальной группы представляют собой нечто священное или предпочтительное сами по себе, но просто потому, что в данном случае эти требования совпадают с требованиями социальной справедливости, и связь эта чисто историческая, а не логическая, требования социальных реформ, исходящие в настоящее время от рабочего сословия и в главных чертах совпадающие с классовыми его интересами, получают свою этическую ценность не в силу этого совпадения, а в силу того, что эти требования могут поддерживаться во имя интересов общечеловеческих, не чуждых и капиталистам,

Человеческому достоинству которых также не соответствует вольное или невольное положение эксплуататоров, во имя уничтожения классов и классовых интересов. Конечно, идеальные интересы человеческой личности при этом сталкиваются с материальными интересами данного субъекта, поставленного в известные внешние условия жизни, и на этой почве возникает борьба. Но в данном случае борьба является единственным путем к будущему, хотя бы и отдаленному миру, к миру, основанному не на малодушном примирении с неправдой, а на победном торжестве правды.

На высказанном основании, отрицая социально-философскую доктрину марксизма и исходя из совершенно других философских оснований, я по-прежнему остаюсь верен ему во всем, что касается основных вопросов конкретной социальной политики, отступая от него лишь в тех пунктах экономической доктрины, где последняя представляется мне ошибочной в силу аргументов специально-экономического характера (напр., в аграрном вопросе).

Теоретически мы различаем два идеала, дающие жизнь политической экономии: экономический 1) и социальный. Конечно, в конкретной жизни не существует разделения между явлениями экономическими и социальными, возможного лишь в абстракции. В действительности требования экономические имеют и социальное значение и наоборот. Социальное освобождение сплою вещей связывается и с освобождением экономическим, свобода от гнета социального неотделима от свободы от нищеты. Однако, хотя требования социальной и экономической политики могут идти параллельно и сливаться до неразличимости, теоретически возможно их искусственное обособление и даже противопоставление. Каждый из двух идеалов политической экономии может быть превращен в «отвлеченное начало» и, односторонне развиваемый, привести к социально-политическому абсурду. В таком случае естественно ставится вопрос, что важнее и чем легче поступиться: свободой от нищеты или от рабства, свободой экономической или социальной? Дать удовлетворительный ответ на этот вопрос пет никакой возможности, как нельзя ответить, напр., на вопрос, какая смертная казнь предпочтительнее: чрез повешение или гильотинирование? На вопрос, что хуже, здесь приходится ответить: обе перспективы хуже. И экономическая, и социальная свобода составляют одинаково насущное, хотя и отрицательное условие развития человеческой личности. Спра-

_________________________

1) См. предыдущую статью «Об экономическом идеале».

Ведливее поэтому считать оба идеала политической экономии равнозначащими, за полным отсутствием каких бы то ни было оснований для того, чтобы отдать предпочтение тому или другому, правильной политикой должна быть признана поэтому такая, которая уделяет одинаковое внимание интересам как социального, так и экономического прогресса. Этим требованиям, по крайней мере, в идее удовлетворяет социальная политика марксизма, которая сознательно стремится сообразовать интересы экономического прогресса с требованиями социальной справедливости, пример одностороннего увлечения экономическим прогрессом дают буржуазные английские и не-английские апологеты, смотревшие на человека исключительно как на орудие производства богатств, и этому одностороннему аспекту подчинявшие свои социально-политические требования. Это сопровождалось самым возмутительным безучастием к страданиям рабочего класса, несшего на своих плечах, бремя накопления богатства, пример противоположной крайности, — признание одних только требовании социальной справедливости вне всякого внимания к требованиям экономического прогресса, представляет доктрина опрощения Л. Н. Толстого. Возмущенный современными бедствиями и всеми социальными несправедливостями, Толстой предлагает простой и немедленный способ их уничтожения посредством опрощения и уничтожения разделения труда со всеми его последствиями, помимо разнообразных и многочисленных возражений, которые легко сделать против этого учения, следует не забывать, что исполнение проповеди Толстого, уничтожив, быть может, рабство социальное, наверное повергло бы человечество в рабство экономическое, т. е. в безысходную нищету, которая при теперешней густоте населения легко могла бы привести к голодной смерти. Это как раз то, что немцы характеризуют как выплескивание из ванны вместе с водой и ребенка. Итак, требования экономической и социальной политики всегда должны быть согласуемы между собою, при чем такое согласование в каждом отдельном случае является questio faeti, иногда весьма трудно разрешимым. Но этот вопрос решается уже на основании данных, доставляемых эмпирической политической экономией, и выходит за пределы социальной философии.

Итак, здание социальной политики утверждается на двух основаниях, — на идеале экономическом и социальном, и на фронтоне этого здания начертано одно слово, выражающее все содержание обоих этих идеалов, а, следовательно, и все задачи социальной политики, и это магическое слово — свобода .


Страница сгенерирована за 0.22 секунд!

Лучшие статьи по теме