Сайт про гаджеты, ПК, ОС. Понятные инструкции для всех

Краткое содержание романа генерал и его армия. Генерал и его армия

В литературе 90-х годов не найти книги, которая бы более последовательно и сильно представляла русскую реалистическую традицию, чем роман Георгия Владимова “Генерал и его армия”. в 2001 году, когда отмечалось десятилетие учреждения Букеровской премии, то из всех произведений, отмеченных этой премией в течение десяти лет, самым достойным назвали “Генерала и его армию”.

Роман этот впервые увидел свет в 1994 году (“Знамя”, 1994, № 4-5), но журнальный вариант содержал только 4 главы.

Владимов всеми силами старается убедить читателя в том, что он-то как раз пишет о войне, которая вошла в нашу память как Великая

Отечественная война с немецко-фашистскими захватчиками, ту п р а в д у, которую до сих пор искажали все кому ни лень.

А когда роман “Генерал и его армия” вызвал жесточайшую критику со стороны Владимира Богомолова, обвинившего Владимова в том, что он создал “новую мифологию”, где исказил историческую правду об Отечественной войне и допустил множество фактических неточностей, Владимов отвечал ему по той же схеме - “было - не было”, “так - не так”. Но к художественной литературе такой спор вряд ли имеет прямое отношение: кого сейчас волнует, например, соответствует ли трактовка Львом Толстым диспозиции на Бородинском поле подлинным фактам или не соответствует? Он отмечает пишешь об исторических событиях, творишь свою художественную “мифологию истории” - то есть ищешь ч е л о в е ч е с к и й смысл истории, определяешь ценностное значение отношений с историей в судьбе человека, в обретении им гармонии с миром или в утрате этой гармонии. (ориентацию на традицию эпического повествования в духе “Войны и мира” Льва Толстого).

В романе существует конфликт между свободой и страхом. Каждый из героев романа Владимова имеет свои представления о свободе. Так, ординарец Шестериков свою мечту о свободе связывает с куском земли, где он наконец-то сможет похозяйничать после войны. Адъютант Донской свободу видит в обретении самостоятельности и поэтому мечтает “пересесть” на полк или на бригаду. А сам генерал Кобрисов видит свою свободу в возможности активно влиять на историческое событие. А майор Светлооков (сотрудник армейской контрразведки) распространяет вокруг себя электрическую напряженность страха.

Страх стал постоянным состоянием людей, а точнее - своего рода душевной болезнью, что, как эпидемия, поразила всю страну, все советское общество. Причем, подчеркивает Владимов, атмосфера страха специально нагнетается государственной властью. В частности, именно в этом состояло назначение так называемых публичных “ответных” казней, которые стали проводиться на освобожденных территориях



“Страх изгонялся страхом, - вспоминает генерал, - и изгоняли его люди, сами в неодолимом страхе не выполнить план, провалить кампанию - и самим отправиться туда, где отступил казнимый.

Итак, постоянная подозрительность, всепроникающий надзор и сыск, угроза репрессий, нависающая над каждым, как дамоклов меч, вечный страх - вот те обстоятельства, в которых находятся герои романа “Генерал и его армия”, вот та “зависимость”, которая ограничивает их свободу.

В атмосфере тотальной подозрительности и вечного страха перед репрессиями личность уродуется - ее поражает синдром раба.

К каким же моральным последствиям приводит атмосфера сыска и страха, в которой приходится жить всем, от маршалов до рядовых солдат? Что происходит с душами людей?

Вот вопросы, которые выдвигает Владимов в своем романе.

В романе есть потрясающая сцена, где рабский менталитет представлен во всей своей жалкой и омерзительной сущности. Это сцена расстрела генералом Дробнисом* майора Красовского, одного из офицеров своей свиты. Тот не смог выполнить приказ генерала, да и выполнить его - с десятком измученных красноармейцев отбить высоту - было невозможно.

Он устраивает казнь своего подчиненного - собственноручно расстреливает его, неточными выстрелами из слабого браунинга еще и продлевая муки своей жертвы.

Генерал Кобрисов, случайно оказавшийся при этой экзекуции, с презрением предлагает Дробнису: “Взяли бы автоматчика и парочку выводных, они все сделают грамотно. А так - во что наказание превращается?..” И - поразительно то, что Кобрисову отвечает не Дробнис, а сам расстреливаемый, и отвечает “с явственно слышимым возмущением: “А вам не кажется, товарищ генерал, что вы не в свое дело вмешиваетесь? Леониду Захаровичу лучше знать, какое ко мне применить наказание. И во что оно должно превращаться... Так что не суйтесь, понятно? Если я виноват, я умру от руки Леонида Захаровича, но ваших сентенций, извините, слушать не желаю!...”

Раб, даже казнимый своим хозяином, верно лижет ему руку. Вот что такое менталитет раба: в человеке атрофировано чувство собственного достоинства, он покорно самоуничижается перед силой, он мистически обоготворяет своих властителей. Эта жуткая сцена приводит генерала Кобрисова к мучительному размышлению:

“Жалок маленький человек, вверяющий свою жизнь другому, признающий его право отнять ее или оставить.

В этом размышлении генерала лежит ключ к объяснению феномена тоталитарной власти - секрета ее силы, механики управления каждым гражданином и всем обществом.

На переднем плане в романе “Генерал и его армия” стоят командармы, командующие фронтами, представители Ставки - словом, высшая элита Красной Армии. И тем более поразительно то, что даже они, люди, управляющие огромной военной силой, поражены синдромом раба - страх перед “Верховным” (так, почти как божество, именуют они Сталина) и его карающими органами, угодничество перед тем, кто ближе к высшей власти, грубость, доходящая до хамства, перед тем, кто стоит пониже на служебной лестнице

главная коллизия в романе носит нравственно-психологический характер, ибо оказывается, что от борьбы личных амбиций военачальников (каждый хочет получить право брать Предславль, “жемчужину Украины”) в огромной степени зависит исход крупной военной операции. Тому, чьи войска первыми войдут в Предславль, будет обеспечена слава, почет, ордена, звезды на погоны и вообще репутация выдающегося полководца. И начинаются закулисные игры, смысл которых - оттеснить генерала Кобрисова, чья аримя стоит ближе всех к вожделенной цели, и занять его место. А ведь за все эти подковерные игры генералов приходится расплачиваться сотням и тысячам солдат, и самой дорогой ценой - собственной жизнью. Но сами полководцы ни на минуту не задумываются о ч е л о в е ч е с к о й ц е н е принимаемых ими решений. А командарм Кобрисов, зная, что за захват Мырятина придется заплатить десятью тысячами солдатских жизней, не выполняет приказ о подготовке наступления на город и тем самым ставит крест на своей полководческой карьере, по существу - на всей последующей биографии.

Но для Кобрисова мотив ценности человеческой жизни приобретает особую, непереносимо тяжкую остроту: Мырятин обороняют власовцы - русские батальоны, воюющие на стороне гитлеровцев. Автор и его герой не вдаются в длинные рассуждения о том, как и почему эти люди встали на сторону захватчиков. Здесь важнее всего другое - русским людям приходится воевать против русских.

по Владимову - главный порок сознания тоталитарного общества: здесь ценность человеческой жизни не берется в учет, она фактически сведена к нулю! А в ситуации войны, где за любое решение руководителей расплачиваются своей кровью их подчиненные, эта бездушная, внечеловеческая сущность тоталитарного государства раскрывается с вопиющей очевидностью. Поэтому и в социальной иерархии этого общества на первых ролях оказываются люди, подобные Терещенко, который свою славу “командарма наступления” приобрел тем, что, не считаясь ни с какими потерями, гнал людей в атаку палкой по спинам, плевками в лицо.

Нравы господствующие в Красной Армии - пренебрежение достоинством человека и его жизнью.

Своим отказом от захвата Мырятина Кобрисов впервые в своей жизни пошел против высшей власти. Да, он не смог уберечь от гибели те десять тысяч солдат, которых уложили под Мырятиным. Да, он не смог предотвратить кровавую бойню между русскими людьми. Но он, по меньшей мере, смог распорядиться с в о е й с у д ь б о й так, как он посчитал нужным - в соответствии со своим пониманием своего воинского и человеческого долга и права, а не так, как того требовал сам Верховный. Генерал должен быть со своей армией - и позор, и славу, и смерть он должен принимать среди своих солдат, которые доверили ему свои жизни! - вот этическое кредо генерала Кобрисова. И он никому не позволил сбить себя с этой позиции, выстраданной годами тяжелейших душевных мук и драматическим опытом самовыпрямления. Свой бой с тиранией генерал неминуемо проиграет. Но его поражение - это высокая трагедия, ибо он не капитулирует перед всесильным злом, перед сатанинской силой тирании.

Расстреливаемый своими же артиллеристами, в расположении своих войск он оказывается абсолютно одиноким - оказывается генералом без своей армии, то есть без народа, без его поддержки.

Владимов и его герой хорошо видят, как умело манипулирует Сталин “мнением народным. А главная-то приманка, которой “чужак” Сталин подкупает народ, - это игра на национальном чувстве, когда надо очень по-русски, задушевно возгласить: «Защитим Родину»

При чтении романа Владимова закрадывается мысль, что победить тиранию, которая опирается на страх-любовь своих рабов, неимоверно тяжело или вовсе невозможно. Ибо рабы, у которых отнято не только чувство собственного достоинства, но и умалено до микроскопических величин понимание ценности человеческой жизни, будут по приказу своих тиранов беспрекословно идти в любую пропасть, заполняя ее своими телами доверху, чтоб по ним смогли прошагать вожди.

© Георгий Владимов, наследники, 2016

© Валерий Калныньш, макет и оформление, 2016

© «Время», 2016

Марина Владимова
Мой отец – Георгий Владимов

Меня попросили написать об отце. К сожалению, мы были вместе очень мало – всего каких-то десять лет. Все годы меня не покидало чувство, что надо записывать все, о чем рассказывал отец, что это слишком значимо: память человеческая – штука ненадежная. Не записала. Теперь пишу по памяти, жалкие кусочки того, что запечатлелось, – но спасибо, что остались хоть они.

Как и когда мы с ним познакомились? Звучит, конечно, невероятно, но соответствует действительности – мы узнали друг друга только в 1995 году, на вручении отцу литературной премии «Русский Букер», когда мне было уже тридцать три года. А до этого были только письма. Письма в Германию из Москвы и обратно.

Как отец оказался в Германии?

В 1983 году по приглашению Генриха Бёлля отец уехал читать лекции в Кёльн. К тому времени уже лет десять в России у него ничего не издавалось. Ранее он стал председателем «Международной амнистии», писал письма в защиту Андрея Синявского и Юрия Даниэля, дружил с Андреем Сахаровым, Еленой Боннэр, Василием Аксеновым, Владимиром Войновичем, Беллой Ахмадуллиной, Фазилем Искандером, Булатом Окуджавой, Виктором Некрасовым, был знаком с Александром Солженицыным, Александром Галичем, Владимиром Максимовым, Сергеем Довлатовым, Юрием Казаковым, Юрием Любимовым, Владимиром Высоцким и многими другими. Постепенно он стал жить «поперек», а таких вещей советская власть спокойно выдержать, а уж тем более простить – не могла.

Потихоньку его выживали, травили: исключили из Союза писателей, куда он был принят еще в 1961 году; затем стали публиковать клеветнические статьи в «Литературной газете» (главный рупор СП тех лет), которые радостно приветствовали некоторые «писателя» (так их называл отец). А потом устроили слежку за его квартирой и гостями, ее посещавшими. Об этом отец пишет подробно в своем рассказе «Не обращайте вниманья, маэстро!».

Как могли ему простить глубочайшую внутреннюю независимость и самодостаточность? Как-то после своего возвращения в Россию он сказал мне: «Ты знаешь, не пойду я на это сборище, терпеть не могу любые тусовки, зачем тратить на это время? Писатель должен писать, а не болтать и тусоваться. Я всегда считал, что не нужно входить ни в какие партии и объединения, все это ерунда, – поэтому я всегда был беспартийным и свободным».

Так отец ответил на мой упрек – я упрекала его в том, что он не идет на какой-то очередной литературный вечер, где собиралась литературная элита тех лет и куда его пригласили заранее для вручения статуэтки Дон Кихота – «символа чести и достоинства в литературе».

Я же, испорченное дитя советской действительности, полагала, что там могут встретиться «полезные люди», которые помогут ему получить от государства хотя бы маленькую квартирку.

Ведь получил же Владимир Войнович прекрасную четырехкомнатную квартиру в Безбожном переулке по указу Михаила Горбачева!

Как могли ему простить, к примеру, дружбу с опальным Сахаровым, когда от того знакомые отшатывались, как от чумного? Отец старался хоть чем-то помочь в те времена Андрею Дмитриевичу, иногда выступая даже в качестве его водителя. Вспоминается забавный (это он сейчас забавный!) случай, рассказанный отцом: во время поездки (кажется, в Загорск) внезапно оторвалась дверца любимого старенького отцовского «запорожца». Причем на полном ходу… Все замерли. А Сахаров всю оставшуюся дорогу невозмутимо держал злополучную дверцу, продолжая разговор на какую-то интересную для него тему.

С этим «запорожцем» была связана еще одна, более опасная история. Однажды во время загородной поездки мотор у машины вообще заглох, а когда отец заглянул в ее нутро, то обнаружил, что в бак для топлива засыпан почти килограмм сахарного песка, отчего машина и отказывалась ехать. Отец был уверен, что это не случайность, это сделано заинтересованными сотрудниками «бугра», как называли тогда вездесущую организацию, отвечающую за государственную безопасность СССР, но, конечно, прямых доказательств у него не было. С огромным трудом ему удалось очистить бак от этой гадости…


В 1981 году после допросов на Лубянке у отца случился первый инфаркт, потом новые допросы и намек на то, что допросы возобновятся. Все могло кончиться посадкой (лексикон тогдашних диссидентов). В это время отец уже начал писать «Генерала и его армию». Надо было спасать свое дело, свою жизнь. Спасибо Бёллю!

Но, уезжая из страны, отец не думал, что уезжает надолго, максимум на год. Через два месяца после приезда в Германию отец и Наташа Кузнецова (его вторая жена) по телевизору услышали указ Андропова о лишении его гражданства. Кооперативную квартиру Наташиной мамы они продали перед отъездом в Германию, а квартиру отца правление кооператива продало само, не спрашивая на то его разрешения.


Через друзей в издательстве «Текст», в котором выходила повесть отца «Верный Руслан», я узнала его немецкий адрес. Написала ему. Написала, что мне от него ничего не нужно – я уже вполне состоявшийся человек, врач, учусь в аспирантуре, есть квартира, друзья, но как это странно – на такой маленькой планете Земля живут два родных человека и ничего не знают друг о друге. Отец ответил, мы начали переписываться. В 1995 году он приехал в Москву на вручение Букера за роман «Генерал и его армия». Номинировал его журнал «Знамя», где печатались главы романа. Отец был очень благодарен сотрудникам «Знамени» за то, что именно они первыми способствовали возвращению его творчества на Родину. Он хотел, чтобы и последний его роман «Долог путь до Типперэри» был напечатан у них, журнал несколько раз давал анонс этому произведению. Увы! Только первая часть романа была напечатана, уже после смерти отца. Другие остались в замыслах; кое-что он рассказал мне.

Отец позвал на вручение премии и меня. Перед этим я побывала у него в гостях – в квартире Юза Алешковского, который пригласил отца пожить у него на все время его пребывания в Москве.

Своей квартиры у отца больше не было. Он остался бездомным. В 1991 году Горбачев своим указом вернул ему гражданство, но не жилье… Правда, в 2000 году Международный литературный фонд писателей предоставил отцу в аренду дачу в Переделкине. Отец очень любил эту не совсем свою дачу, но Господь мало позволил ему наслаждаться покоем и счастьем на Родине.

До этого дача много лет простояла пустая, потихоньку осыпаясь и рушась, в ней постоянно что-то где-то подтекало; отец смеялся и говорил, что живет в «Петергофе с большим количеством фонтанов». Это был двухэтажный кирпичный дом, больше смахивающий на барак, с четырьмя подъездами. Рядом с подъездом отца были подъезды, где жили Георгий Поженян, дочь Виктора Шкловского с мужем, поэтом Панченко. Третьего соседа я не помню.

История дачи была романтичной и печальной одновременно. Оказалось, что этот писательский дом построен на месте дачи актрисы Валентины Серовой. Ее дача была окружена небольшим садиком, сохранился маленький прудик, в котором, по преданию, она любила плавать. Отец говорил, что представляет себе, как Серова перед спектаклями купается в пруду и что-то тихо напевает. Тогда он и рассказал мне историю романа Серовой и маршала Рокоссовского, во время которого Сталина якобы спросили, как относиться к самому факту этой связи (оба были женаты). Сталин ответил коротко и исчерпывающе: «Завидовать!».

После развода Серовой и Симонова дача пришла в запустенье, Литфонд снес старый дом, построив дачу для писателей.

Во времена отца сад невероятно разросся, в него выходила дверь кухни с террасой. Стояли высокие темные деревья, трава заполонила все пространство. Пруд был затянут густой зеленой тиной, было мрачновато, летали страшно прожорливые комары. Отец все пытался как-то справиться с запустением: убрал сгнившие ветки, сломанные деревья, подстриг кусты, скосил кое-где траву, в окна его кабинета стало заглядывать солнце.

Напротив своих окон он расчистил кусочек земли, на котором попытался разбить огород – посадил укроп, редиску и салат. В свой последний год в России, уже слабый и смертельно больной, отец с гордостью показывал мне пробивающиеся ростки, предвкушая урожай. Увы! Он уехал в Германию, так и не дождавшись его… Но немного радости ему садик подарил – в последний год отец не мог, да и не хотел писать. Ему нравилось возиться с землей да потихоньку разбирать какую-то деревянную «халабуду» (слово отца) позади дома, на месте которой он мечтал построить гараж с ямой.

За воротами, на входе сохранилась двухэтажная кирпичная сторожка, где, видимо, в свое время сидела охрана, решающая, кого можно допустить пред светлые очи Серовой и Симонова. Вокруг всей дачи шла крепостная стена, а прямо напротив подъезда отца в ней открывалась чудесная таинственная дверь, окруженная высокими деревьями и душистыми травами. Пели соловьи, иногда вторя колокольному звону – через дорогу находилась дача Патриарха со старенькой переделкинской церковью.

В первый год, получив пустую дачу, где не было ничего, кроме стен и старой, сгнившей кухонной мебели, отец с энтузиазмом взялся ее обустраивать. В свой кабинет купил большой письменный стол с удобным креслом (а что еще нужно писателю!), диванчик, пятирожковую люстру (в доме было темновато). В две другие комнаты поставил два дивана для гостей и шкаф-купе, который он сам собрал. Отец очень любил все делать своими руками, получая от этого, похоже, не меньше удовольствия, чем от писательского труда.

Я подарила ему «вольтеровское» кресло – оно обосновалось в коридоре на первом этаже, отец любил сидеть в нем, разговаривая по телефону.

На кухне отец установил стенку, холодильник, повесил низкую плетеную люстру, поставил стол с длинными деревянными скамейками, на которых мало кто успел посидеть – отец прожил на даче всего четыре сезона…

На террасе, куда выходила дверь кухни, отец поставил маленький мангал, и несколько раз жарил на нем шашлык, попивая водочку с соседом-приятелем, чудесным поэтом Григорием Поженяном. Именно благодаря Поженяну отец и получил дачу – однажды он приехал к нему в гости в Переделкино и был очарован красотой, тишиной и покоем этого места. Обратился за помощью в Международный литфонд, ему не отказали; большую роль в этом сыграл Поженян, замолвивший словечко.

Мы встречали Новый 2000-й год вместе с Поженяном и его женой, в большой компании. Чудесный был Новый год! Поженян читал свои стихи, много рассказывал о себе – рассказчик он был не менее талантливый, чем поэт. Моя память сохранила только некоторые фрагменты. Например, его рассказ об освобождении Одессы, где он воевал (написав потом сценарий замечательного фильма «Жажда»), а потом – как обнаружил памятник погибшим освободителям города и нашел там свою фамилию (его по ошибке тоже сочли погибшим). Или рассказ о том, как за «пьянку и аморальное поведение» в студенческие времена его с позором выгнали из Литературного института, грозно сказав: «Чтобы ноги вашей не было в стенах нашего заведения!» После чего он вошел в институт на руках, не нарушив формально предписания!

Поженян рассказал, что Юрий Олеша ласково называл его в письмах «мой дорогой бочонок поэзии». Он такой и был – маленький, толстенький, шумный, очень уютный, гостеприимный, буквально фонтанирующий стихами и идеями.

Отец был другой – очень немногословный, он предпочитал слушать, рассматривать собеседников, иногда слегка улыбаясь, постоянно раздумывая о чем-то; в нем все время шла какая-то неслышная, но очень важная внутренняя работа…

Бедный отец – он мечтал купить для большой комнаты, столовой (в ней, единственной в доме, стены были обшиты вагонкой), белый овальный стол с двенадцатью белыми стульями. Мечтал устроить в ней настоящий камин, чтобы можно было любоваться игрой огня. Возле дверей поставить рыцаря в полный рост, в доспехах, с забралом и шпагой (такого он видел в доме у Поженяна). Не успел это осуществить. В пустой комнате хранились инструменты, которые отец радостно приобретал везде, где мог. С какой любовью он разглядывал по вечерам деревообрабатывающий станок, электролобзик, электродрель!..

На мой вопрос, кого он будет принимать в «белой столовой», с гордостью и одновременно с иронией говорил: «Как кого? Послов, глав делегаций, многочисленных поклонников моего таланта, журналистов, жаждущих взять интервью по поводу моего очередного романа».


Видел бы отец, на что стал нынче похож писательский городок и территория патриаршей дачи около его Зеленого Тупика (последний адрес моего отца в России)… Возле скромной церквушки (ее колокольный звон мы слушали по вечерам с балкона дачи) выросла стена с изразцами не хуже кремлевской. Сама же территория вокруг церкви облагородилась детской площадкой, туалетом для паломников, ларьком для продажи церковной утвари. Неподалеку выстроили пятиглавый храм в честь князя Игоря Черниговского и поставили два памятника святым. Красивый храм, величественный и огромный. Но какой-то он пока холодный, высокомерный, в него не тянет заходить, как в старую переделкинскую церковь, где отца отпевали в 2003 году. Сейчас дорога к патриаршей даче вылизывается тщательнейшим образом, асфальт выглядит так, как будто его каждый день моют шампунем. При жизни отца возле церквушки зачастую околачивались местные пьянчужки, асфальт был весь в рытвинах, вокруг была тишина, стрекотали кузнечики в зарослях полыни и иван-чая.

Мы любили ходить за водой (когда не работал водопровод) к святым источникам недалеко от нашего Зеленого Тупика, рядом с кардиологическим санаторием для ветеранов войны… Воздух был чистейший, хоть ложкой его ешь, а ведь от Москвы Переделкино отделяло всего двадцать минут на электричке.

Лишь одно осталось практически неизменным – старое «писательское» кладбище в Переделкине, где по-прежнему после четырех вечера пусто, даже страшновато – персонала никакого нет. Разрушаются старые плиты на могилах, прорастая мхом и сорняками, колышутся высокие деревья над могилами известных писателей: Пастернака, Тихонова, Чуковского, у забора – заросли репейника, крапивы и огромные, в человеческий рост, лопухи…

На переделкинском кладбище отец и нашел свое успокоение, о чем просил в завещании, – он окончательно вернулся на Родину. А жена его Наталья Кузнецова и ее мама навсегда остались в Германии… Недалеко от отца могила Григория Поженяна – они стали соседями и по кладбищу, в этом есть что-то символическое.


Вернемся к нашему второму знакомству на «Букере». Первое, понятно, состоялось в момент моего появления на свет. Но отец с мамой развелись, когда мне было четыре года, а потом мама снова вышла замуж, отчим меня удочерил, и я носила его фамилию.

Собственно, именно на вручении Букера мы и познакомились по-настоящему. Сидя за праздничным столом, выпили на брудершафт (до этого три года в письмах были на вы) и отец расположил меня к себе, рассказав, как познакомился с мамой: «С обеими своими женами я познакомился в буфете ЦДЛ».

Ох, уж этот знаменитый буфет ЦДЛ, на стенах которого были всевозможные подписи писателей, дружеские и не очень рисунки-шаржи всех тех, кто когда-либо посещал его – от Михаила Светлова и Погодина до Сергея Михалкова, Андрея Вознесенского, Беллы Ахмадулиной. Отцова подпись тоже красовалась там до его отъезда в эмиграцию и «назначения» его диссидентом.

Отец рассказывал, что мама была красавицей, упомянул о том, что до сих пор помнит, в какое платьице она была тогда одета… С гордостью подчеркнул, что обе его жены были красавицами. Мне кажется, что для него это было в какой-то мере самоутверждением – из-за большого, почти во всю щеку родимого пятна он считал себя некрасивым. Правда, когда я его увидела, пятна уже не было, с этим великолепно справились немецкие врачи.

Потом отец попросил проводить его на мамину могилу. Перед отъездом подарил мне «Генерала и его армию» – книгу, изданную «Книжной палатой» (первое книжное издание), «Верного Руслана» (почему-то в сборнике рассказов про собак) и тоненькую, невзрачную книжечку с «Большой рудой» (с которой он вошел в большую литературу).


Вскоре они с Наташей уехали обратно в Германию. Потом снова были письма. Но уже другие. А в 1997 году умерла его Наташенька. Это было огромное горе для него – в эмиграции они были всем друг для друга, там к тому времени у них почти не осталось друзей. Он вызвал меня к себе, и мы вместе совершили сказочное путешествие по Европе. Я открывала отца для себя – ведь мы не знали ничего друг о друге почти тридцать лет. Он тоже заново меня узнавал.

Я прилетела к нему в Германию в конце октября. С визой помог друг, который попросил знакомого немца прислать мне приглашение. Бедный отец даже не имел право меня приглашать – он сам имел статус беженца (на руках был нансеновский синий паспорт). Немецкое гражданство Владимов мог бы получить сразу, если бы знал немецкий язык, а так, согласно немецким законам, получил гражданство только через пятнадцать лет.

Отец встретил меня в аэропорту Франкфурта-на-Майне. Увидев его, я ужаснулась: когда он приезжал с Наташей на вручение Букера, то имел ухоженный, лощеный вид – в светлом, из тонкого драпа осеннем пальто, приличном темном костюме в мелкую полоску, в темных очках, закрывавших пол-лица, – типичный иностранец.

А сейчас мне навстречу вышел сгорбленный человек в темно-зеленой, явно жениной кофте, в тренировочных брюках с пузырями на коленях, с давно не стриженными седыми с желтизной волосами. Общее впечатление огромного несчастья дополняла коричневая сумка из кусочков кожи, также явно дамская…

Жил отец в Нидернхаузене – маленьком городишке с населением не более десяти тысяч, поселок городского типа по нашим меркам, но это был все-таки настоящий город с банком, множеством магазинчиков, ресторанами, бензоколонками.

До Франкфурта оттуда всего сорок минут на машине. И четырнадцать километров до Висбадена – того самого, где в самом крупном в Европе казино прожигал жизнь, а заодно и гонорары Федор Михайлович Достоевский.

С казино в Висбадене у отца была связана забавная история. Он в Германии буквально заболел компьютерами (хотя ему в то время уже было лет шестьдесят) и мечтал о ноутбуке. Тогда они были еще очень дорогими. И вот отец с женой отправились в казино, Наташа поставила на тридцать два номера все деньги, что у нее были. Каждый номер выиграл по сто марок, и она заработала три тысячи двести марок, на которые и купила отцу желанную игрушку. Рассказывая мне эту историю, отец добавил назидательно: «Вот что значит первый раз! Новичкам всегда везет, хорошо, что у нас хватило ума вовремя остановиться и уйти».


Мы проехали весь Нидернхаузен и поднялись на горушку, вдоль которой стояли семь или восемь девятиэтажных домов. Отцовский дом был на вершине горы, позади дома виднелись мягкие холмы, поросшие густым лесом, напротив дома лес окружала ограда, за которой я заметила каких-то животных. Увидев нас, к решетке сразу же подошла молодая олениха, доверчиво ткнулась в ладонь бархатными губами. За ней потянулись несколько оленей с красивыми ветвистыми рогами.

– Какая прелесть, ручные олени, надо же, прямо возле твоего дома живут! – наивно воскликнула я.

– Ты особо не обольщайся, – мрачно заметил отец, – это же ходячий обед, их специально разводят и держат тут за решеткой для ресторана. Любимое блюдо у немцев здесь – оленина с брусничным вареньем.

– Вот гады!

– А сами дома знаешь кому принадлежат?

– Одному доктору медицины. Он сначала один дом построил и стал сдавать, а потом на доходы от арендной платы построил еще восемь.

– Ничего себе!

– В нашем доме в основном живет всякая голытьба вроде меня, несколько армян, евреев, поляков, но всех нас называют русскими. Есть немного немцев. Так у нас в доме живет человек по фамилии Кальтенбруннер, представляешь?

– А Бормана нет?

– Нет. А вот с Мюллером я пару раз встречался в бассейне.

– У нас в доме на первом этаже есть бассейн. Я плачу две марки в месяц и могу им пользоваться в любое время суток. Пока ты здесь – ходи хоть каждый день.

Четырехкомнатную квартиру в этом доме отец снимал в свое время для большой семьи – он вывез в Германию жену с тещей, которая его боготворила и очень им гордилась. Правда, отец говорил, что порой жалеет о том, что вывез тещу за границу: она прожила после переезда всего три года, а в России, по мнению отца, могла бы еще жить и жить… «Нельзя пожилых людей лишать корней», – говорил он позднее.


В квартире отца я обратила внимание на удивительный порядок в рабочем кабинете, так не сочетающийся с его поношенной одеждой: на стене в отдельных гнездах висели различные инструменты – и для ремонта автомобиля, и для многих других целей, о назначении большинства я только догадывалась. Я, раскрыв рот, рассматривала это богатство – ведь я ничего не знала об отце.

Еще в кабинете были огромный письменный стол, стационарный компьютер, стеллаж во всю стенку (сделанный отцом), заполненный книгами. Многие из них были подписаны очень известными писателями и общественными деятелями (Бёллем, Довлатовым, Максимовым, Войновичем, Аксёновым, Копелевым, Сахаровым, Боннэр).

Я удивилась такому количеству инструментов в его кабинете вслух: мол, зачем писателю делать то, что могут сделать наемные рабочие. Отец лукаво улыбнулся и сказал: «Ты не думай, я не какой-нибудь “вшивый интеллигент”, который не знает, каким концом вогнать гвоздь в стенку. Я очень люблю возиться с инструментами, чинить, ремонтировать, делать многое своими руками. Ты знаешь, когда-то я изобрел важную деталь к двигателю внутреннего сгорания, у меня даже есть патент на изобретение!»

Владимов Г.Н. «Генерал и его армия»

Гео́ргий Никола́евич Влади́мов (наст. фам. Волосевич , 19 февраля 1931 , Харьков - 19 октября 2003 , Франкфурт ) - русский писатель.

Родился 19 февраля 1937 в Харькове в учительской семье. Учился в ленинградском Суворовском училище. В 1953 окончил юридический факультет Ленинградского университета. Печатался как литературный критик с 1954 (статьи в журнале «Новый мир», где начал работать: К спору о Ведерникове , Деревня Огнищанка и большой мир , Три дня из жизни Холдена и др.). В 1960 под впечатлением командировки на Курскую магнитную аномалию написал повесть Большая руда (опубл. 1961), вызвавшую дискуссии. Несмотря на внешнее сходство с типичным «производственным» романом, повесть стала одним из программных произведений «шестидесятников». Опубликованный в 1969 роман Три минуты молчания , повествующий в жанре исповедальной прозы о буднях рыболовного лайнера, выдвигает «титульный» лейтмотив о праве каждого на посылку своего сигнала «SOS» и узаконенных морскими (переносно – житейскими) законами трех минутах молчания, когда каждый такой сигнал должен быть услышан. Метафора и достоверность, литературный талант, проникновенно-элегический лиризм и скрытая обличительная мощь определяют ту манеру письма Владимова, которая в наибольшей мере проявится в его повести о караульной собаке Верный Руслан (опубл. в 1975 в ФРГ; в 1989 в СССР), где в рассказе о бескорыстном и преданном охраннике советских лагерей возникает постоянная для писателя тема трансформации лучших человеческих (в т.ч. воплощенных, в духе традиций А.Чехова и Л.Толстого, в образе сторожевого пса) качеств в трагическое «аутсайдерство», бесприютность, ощущение собственной ущербности или ненужности в современном изощренном и лживом мире, в неестественном и антигуманном общественном устройстве.

В 1977 Владимов, выйдя из Союза писателей СССР, становится руководителем московской секции запрещенной в СССР организации «Международная амнистия». В 1982 публикует на Западе рассказ Не обращайте внимания, маэстро . В 1983 эмигрировал в ФРГ, с 1984 – главный редактор эмигрантского журнала «Грани». В 1986 покинул пост, придя «к выводу, что это организация чрезвычайно подозрительная, вредная и бывшая в использовании по борьбе с демократическим движением». С конца 1980-х активно выступал как публицист и в отечественных изданиях. В 1994 на родине публикует роман Генерал и его армия (московская литературная премия «Триумф», 1995), посвященный истории войска генерала А.А.Власова, перешедшего в годы Великой Отечественной войны на сторону гитлеровских войск.

Роман Владимова, опубликованный в сокращенном варианте в журнале "Знамя" в 1995 году, получил Букеровскую премию и вызвал большой литературный скандал. "Генерал и его армия" подвергся жестокой критике со всех сторон. Консервативные литераторы обвинили Владимова, во-первых, в искажении исторических фактов, а во-вторых - в проявлении симпатий к "железному" Гудериану (тут же припомнили, что сам Владимов с 1983 года живет в Германии). Критики-либералы заявили, что классический "толстовский стиль" безнадежно устарел и в эпоху "смерти литературы" Букера следует давать, скажем, поющему эту смерть Владимиру Сорокину. Но и восторженных отзывов о романе тоже было более чем достаточно. Военно-исторический роман "Генерал и его армия", повествующий о генерале Кобрисове и взятии плацдарма Мырятин, оборону которого держали власовские батальоны, - роман почти не военный и практически не исторический. Не исторический потому, что не было никогда генерала Кобрисова, не было Мырятина и Предславля (хоть и понятно, что речь идет о Киеве, а ключевая сюжетная коллизия романа - Предславль-Киев должен быть взят генералом с украинской фамилией - имела место в действительности). Владимов и не утверждал никогда, что все описанные им события - правда. "Генерал и его армия" - не военная книга, так как в ней отсутствует заявленный в заглавии второй главный герой - армия. Есть фронтовой дух, батальные сцены, но армии - будь то власовцы, немцы или русские - в романе нет. Войска Кобрисова - ординарец Шестериков, адъютант Донской, шофер Сиротин и внутренний враг - майор "Смерша" Светлооков. Все вместе они и есть главный герой романа, но фамилия его уже не Кобрисов, а неизвестно какая, скорее всего - Владимов. "Генерал и его армия" - психологическая (автобиографическая) книга, увлекательно написанная в жанре, для России всегда слишком актуальном.

У Владимова, последнего великого русского реалиста, был только один серьезный недостаток: он мало писал. За четыре десятилетия работы Владимов стал автором только четырех больших вещей. Пятую, автобиографию “Долог путь до Типперэри”, он не успел окончить. Так что появление нового произведения Владимова всегда воспринималось как редкий праздник. Так было в 1994, когда “Знамя” напечатало журнальный вариант романа “Генерал и его армия”. Постмодернисты восприняли этот “старомодный” роман с удивлением, еще большее удивление вызвал его неожиданный успех: букеровское жюри посчитало его лучшим романом года (впоследствии и лучшим романов десятилетия). И это несмотря на то, что в журнальном варианте (четыре главы из семи) потерялся главный “козырь” Владимова, его фирменная искусная композиция. Три эпизода военной биографии генерала Кобрисова - летнее отступление 1941-го, битва за Москву в 1941 г. и битва за Днепр в 1943 г., судьба Власова и власовцев, Гудериан и фон Штайнер - все эти элементы искусно объединены. Переходы всегда красивы и естественны. При обилии отступлений, кажется, ни одного лишнего эпизода, ни одной ненужной фразы. Стиль превосходный. Где нужно - есть и украшения: “светлая бликующая дорожка, пересекавшая реку, запламенела, окрасилась в красно-малиновый. По обеим сторонам дорожки река была еще темной, но, казалось, и там, под темным покровом, она тоже красна, и вся она исходит паром, как дымится свежая, обильная теплой кровью, рана”. Читается роман легко, на одном дыхании. Только тем, что отвыкли мы от мало-мальски серьезной прозы, можно объяснить отсутствие коммерческого успеха.

Но литературу у нас принято оценивать не только по художественным достоинствам, тем более когда речь идет о военном романе. Наталья Иванова как-то посоветовала перечитать роман Георгия Владимова, чтобы узнать, как “бессовестно жертвовали военачальники” жизнями солдат. И хоть люблю и уважаю Наталью Иванову, одного из самых талантливых современных литературных критиков, принять этот совет я не могу. Роман Георгия Владимова резко отличается от военной прозы фронтовиков - Виктора Некрасова, Виктора Астафьева, Василя Быкова, Юрия Бондарева. У фронтовиков главным источником “строительного материала” для нового романа, повести, рассказа был все-таки личный опыт. Но “Генерал и его армия” - не военная проза. В романе Владимова меня прежде всего поразил эпиграф из “Отелло”:

Простите вы, пернатые войска

И гордые сражения, в которых

Считается за доблесть честолюбье.

Все, все прости. Прости, мой ржущий конь,

И звук трубы, и грохот барабана,

И флейты свист, и царственное знамя,

Все почести, вся слава, все величье

И бурные тревоги грозных войн…

Читателю, особенно фронтовику, он покажется чужеродным, театральным, не подходящим. Эпиграф, подобно увертюре в опере, настраивает читателя воспринимать текст так, а не иначе. Строки из пьесы величайшего драматурга всех времен и народов взяты очень удачно: они говорят читателю, что перед ним не окопная правда, а роман-трагедия.

Владимов не успел на фронт (в 1941-м ему было только десять), но к военной теме шел едва ли не всю жизнь. Еще с 1960-х он собирал материалы, документы, занимался “литературной записью” мемуаров военачальников, позднее, в Германии, слушал устные рассказы бывших власовцев. Из этого разнородного материала Владимов создал собственную концепцию Великой Отечественной. Там, где не хватало фактов, писатель додумал, сочинил, но сочинил столь хорошо, что вымышленные факты соседствуют с реальными на равных.

1. Миф о немцах . Он не из самых общепринятых, распространен больше в интеллигентной среде. Особенно популярен у тех, кто много читал немецкие мемуары. Главное здесь - признание абсолютного интеллектуального и профессионального превосходства немецких генералов над нашими: фон Штайнер, “будь у него не столько сил, как у Терещенко, а вполовину меньше, изметелил бы его в несколько часов” . Во-первых, это только в немецких военных мемуарах у Красной Армии войск всегда тьма-тьмущая. Войну-то проиграли, надо ж это как-нибудь объяснить. Странно только, что мы (Владимов тут один из многих) их россказням верим. Ведь врут немецкие мемуаристы ничуть не меньше наших военных, но слово иноземца для нас всегда почему-то весомей слова соотечественника. Неудивительно, что высшей наградой для нашего генерала считается похвала противника. Чтобы подчеркнуть военный талант Кобрисова, Владимов “цитирует” фон Штайнера: “Здесь, на Правобережье, мы дважды наблюдали всплеск русского оперативного гения. В первый раз - когда наступавший против моего левого фланга генерал Кобрисов отважился захватить пустынное, насквозь простреливаемое плато перед Мырятином. Второй его шаг, не менее элегантный, - личное появление на плацдарме в первые же часы высадки” . Ну, насчет второго, то это не “всплеск оперативного гения”, а гусарство, молодечество. Сам Эрих фон Манштейн (прототип фон Штайнера) таких эскапад себе не позволял, равно как не особенно стремился хвалить русских. Он больше ссылался на “подавляющее численное превосходство” советских войск, которым те на самом деле не располагали. Впрочем, маршал Конев в мемуарах тоже не без удовольствия процитировал похвалу Манштейна в свой адрес.

2. Миф о “русской четырехслойной тактике” , когда “три слоя ложатся и заполняют неровности земной коры, четвертый - ползет по ним к победе”. Об этом Владимов не раз пишет: и в связи с антигероем романа, генералом Терещенко (Москаленко), и в связи с Жуковым: “против “русской четырехслойной тактики” не погрешил он до конца, до коронной своей Берлинской операции, положа триста тысяч на Зееловских высотах и в самом Берлине”. Ну да, конечно, наши военачальники солдат не жалели и по-другому воевать не умели. Это не так, не совсем так. Да и в Берлинской наступательной операции не триста тысяч мы потеряли, а почти вчетверо меньше (считая безвозвратные потери, то есть без раненых). Впрочем, образы самих генералов (кроме омерзительного Терещенко) менее всего походят на тех безмозглых и безжалостных мясников, какими рисует их этот миф. “Лейтенант-генерал” Чарновский (Черняховский), “танковый батько” Рыбко (Рыбалко) и даже Жуков показаны как раз людьми умными, талантливыми. Кстати, если не считать упоминания о “русской четырехслойной”, образ Жукова просто великолепен. Никто в нашей литературе не сумел его так описать, несколькими штрихами нарисовать портрет: “высокий, массивный человек, с крупным суровым лицом, в черной кожанке без погон, в полевой фуражке, надетой низко и прямо, ничуть не набекрень, но никакая одежда, ни манера ее носить не скрыли бы в нем военного, рожденного повелевать <…> жесткая волчья ухмылка” .

3. Власовский миф . Власов - у Владимова один из главных героев. Портрет его тоже рисуется немногими штрихами: воспоминание Кобрисова о встрече на военных маневрах, несколько авторских комментариев, размышления самого Кобрисова. Но важнее всего здесь все же эпизод у церкви Андрея Стратилата (даже имя святого Федора Стратилата автор изменил, чтобы подчеркнуть значение Власова-полководца). Власов в этой сцене - спаситель Москвы, посланный едва ли не самим Небом (предвоенная биография Власова становится известной позднее). Реальный Андрей Андреевич Власов не был ни военным гением, ни спасителем Москвы. В битве под Москвой он командовал лишь одной из четырнадцати армий Западного фронта (20-й армией), участвовавших в контрнаступлении. Если уж на то пошло, то роль спасителя Москвы принадлежит все-таки Г.К. Жукову, который как раз командовал Западным фронтом. В 1941-м Власов воевал не хуже и не лучше других. Впрочем, К.А. Мерецков в своих мемуарах отметил его профессионализм, хотя и, разумеется, заклеймил как предателя и ренегата. Кто знает, как в дальнейшем сложилась бы его судьба? Кем бы стал Власов к 1945-му, не попади он в июле 1942-го в плен на Волховском фронте?

Что власовцы сражались едва ли не лучше немцев - правда, что их было немало, увы, тоже правда, но слова, вложенные Владимовым в уста Ватутину: “Мы со своими больше воюем, чем с немцами”, - преувеличение, притом - значительное. Освобождение Праги 1-й дивизией РОА - легенда, которую автор “Генерала”, видимо, услышал от бывших власовцев. Принять участие в освобождении и освободить - совсем не одно и то же. Да и большой доблести в переходе на сторону победителя в последние дни войны я не вижу.

Помимо этих мифов есть в романе Владимова и просто исторические ошибки, ляпы. Только вот нет у меня охоты не то что их перечислять, но даже и специально выискивать, как это любят делать некоторые историки, не признающие и не понимающие художественный вымысел. “Генерал и его армия” все же роман, а не научная монография о взятии Киева. В отличие от историка, писатель не раб источника. Он создает свой мир, где есть свои законы, свои герои и антигерои, своя история и философия. Чтобы понять разницу между историей и вымыслом, давайте сравним Гудериана под Москвой у Владимова с исторической основой - мемуарами самого “быстроходного Гейнца”. Сразу скажу: “Воспоминания солдата” - чтение не самое увлекательное. Больше всего они напоминают мемуары маршала Жукова: тот же сухой деловой стиль военного человека, который не могла исправить никакая “литературная запись”. И вот одну-единственную фразу из “Воспоминаний солдата” о командирском танке, сползшем в овраг, Владимов развертывает в центральное событие всего “гудериановского” эпизода, когда “гений блицкрига” осознает неизбежность поражения.

То, что зануда историк трактовал бы как очевидный исторический ляп, в романе Владимова художественно и психологически оправдано. Невозможно представить, чтобы какой-либо генерал, пусть даже самый безумный и отчаянный, нарушил приказ Верховного главнокомандующего, развернул бы свой “виллис” с тем, чтобы вернуться к своей армии и самому брать Предславль (а название-то какое замечательное, куда лучше, чем Киев). Не отважился на такое генерал Н.Е. Чибисов, прототип генерала Ф.И. Кобрисова. Не решился ослушаться Верховного и К.К. Рокоссовский, когда Сталин перевел его с нацеленного на Берлин 1-го Белорусского на второстепенный 2-й Белорусский. Не решился протестовать и сам Жуков, когда его, “отца” операции “Уран”, Сталин отправил организовывать отвлекающий удар на Западном и Калининском фронтах (чтоб не больно гордился полководец Сталинградской победой). Но чего не бывает в жизни, то вполне возможно и оправдано в романе. Как, например, совершенно фантастический артиллерийский обстрел машины Кобрисова, организованный вездесущим и всеведущим майором Светлооковым. Эта потрясающая сцена еще раз напоминает нам, что роман Георгия Владимова - это вовсе не “новая правда о войне”, а именно литература, вымысел, но вымысел, который выглядит убедительней самой реальности. Рядом с историческим Нефедовым, Светлооков - театральный Яго, он столь же естественен и органичен в мире Владимова, как и переселившийся из “Войны и мира” и сменивший обличие Платон Каратаев (Шестериков). Сражения Великой Отечественной - грандиозная декорация для великой трагедии: отступление, переправа, украденная победа - ее акты.

Меня попросили написать об отце. К сожалению, мы были вместе очень мало – всего каких-то десять лет. Все годы меня не покидало чувство, что надо записывать все, о чем рассказывал отец, что это слишком значимо: память человеческая – штука ненадежная. Не записала. Теперь пишу по памяти, жалкие кусочки того, что запечатлелось, – но спасибо, что остались хоть они.

Как и когда мы с ним познакомились? Звучит, конечно, невероятно, но соответствует действительности – мы узнали друг друга только в 1995 году, на вручении отцу литературной премии «Русский Букер», когда мне было уже тридцать три года. А до этого были только письма. Письма в Германию из Москвы и обратно.

Как отец оказался в Германии?

В 1983 году по приглашению Генриха Бёлля отец уехал читать лекции в Кёльн. К тому времени уже лет десять в России у него ничего не издавалось. Ранее он стал председателем «Международной амнистии», писал письма в защиту Андрея Синявского и Юрия Даниэля, дружил с Андреем Сахаровым, Еленой Боннэр, Василием Аксеновым, Владимиром Войновичем, Беллой Ахмадуллиной, Фазилем Искандером, Булатом Окуджавой, Виктором Некрасовым, был знаком с Александром Солженицыным, Александром Галичем, Владимиром Максимовым, Сергеем Довлатовым, Юрием Казаковым, Юрием Любимовым, Владимиром Высоцким и многими другими. Постепенно он стал жить «поперек», а таких вещей советская власть спокойно выдержать, а уж тем более простить – не могла.

Потихоньку его выживали, травили: исключили из Союза писателей, куда он был принят еще в 1961 году; затем стали публиковать клеветнические статьи в «Литературной газете» (главный рупор СП тех лет), которые радостно приветствовали некоторые «писателя» (так их называл отец). А потом устроили слежку за его квартирой и гостями, ее посещавшими. Об этом отец пишет подробно в своем рассказе «Не обращайте вниманья, маэстро!».

Как могли ему простить глубочайшую внутреннюю независимость и самодостаточность? Как-то после своего возвращения в Россию он сказал мне: «Ты знаешь, не пойду я на это сборище, терпеть не могу любые тусовки, зачем тратить на это время? Писатель должен писать, а не болтать и тусоваться. Я всегда считал, что не нужно входить ни в какие партии и объединения, все это ерунда, – поэтому я всегда был беспартийным и свободным».

Так отец ответил на мой упрек – я упрекала его в том, что он не идет на какой-то очередной литературный вечер, где собиралась литературная элита тех лет и куда его пригласили заранее для вручения статуэтки Дон Кихота – «символа чести и достоинства в литературе».

Я же, испорченное дитя советской действительности, полагала, что там могут встретиться «полезные люди», которые помогут ему получить от государства хотя бы маленькую квартирку. Ведь получил же Владимир Войнович прекрасную четырехкомнатную квартиру в Безбожном переулке по указу Михаила Горбачева!

Как могли ему простить, к примеру, дружбу с опальным Сахаровым, когда от того знакомые отшатывались, как от чумного? Отец старался хоть чем-то помочь в те времена Андрею Дмитриевичу, иногда выступая даже в качестве его водителя. Вспоминается забавный (это он сейчас забавный!) случай, рассказанный отцом: во время поездки (кажется, в Загорск) внезапно оторвалась дверца любимого старенького отцовского «запорожца». Причем на полном ходу… Все замерли. А Сахаров всю оставшуюся дорогу невозмутимо держал злополучную дверцу, продолжая разговор на какую-то интересную для него тему.

С этим «запорожцем» была связана еще одна, более опасная история. Однажды во время загородной поездки мотор у машины вообще заглох, а когда отец заглянул в ее нутро, то обнаружил, что в бак для топлива засыпан почти килограмм сахарного песка, отчего машина и отказывалась ехать. Отец был уверен, что это не случайность, это сделано заинтересованными сотрудниками «бугра», как называли тогда вездесущую организацию, отвечающую за государственную безопасность СССР, но, конечно, прямых доказательств у него не было. С огромным трудом ему удалось очистить бак от этой гадости…

В 1981 году после допросов на Лубянке у отца случился первый инфаркт, потом новые допросы и намек на то, что допросы возобновятся. Все могло кончиться посадкой (лексикон тогдашних диссидентов). В это время отец уже начал писать «Генерала и его армию». Надо было спасать свое дело, свою жизнь. Спасибо Бёллю!

Но, уезжая из страны, отец не думал, что уезжает надолго, максимум на год. Через два месяца после приезда в Германию отец и Наташа Кузнецова (его вторая жена) по телевизору услышали указ Андропова о лишении его гражданства. Кооперативную квартиру Наташиной мамы они продали перед отъездом в Германию, а квартиру отца правление кооператива продало само, не спрашивая на то его разрешения.

Через друзей в издательстве «Текст», в котором выходила повесть отца «Верный Руслан», я узнала его немецкий адрес. Написала ему. Написала, что мне от него ничего не нужно – я уже вполне состоявшийся человек, врач, учусь в аспирантуре, есть квартира, друзья, но как это странно – на такой маленькой планете Земля живут два родных человека и ничего не знают друг о друге. Отец ответил, мы начали переписываться. В 1995 году он приехал в Москву на вручение Букера за роман «Генерал и его армия». Номинировал его журнал «Знамя», где печатались главы романа. Отец был очень благодарен сотрудникам «Знамени» за то, что именно они первыми способствовали возвращению его творчества на Родину. Он хотел, чтобы и последний его роман «Долог путь до Типперэри» был напечатан у них, журнал несколько раз давал анонс этому произведению. Увы! Только первая часть романа была напечатана, уже после смерти отца. Другие остались в замыслах; кое-что он рассказал мне.

Отец позвал на вручение премии и меня. Перед этим я побывала у него в гостях – в квартире Юза Алешковского, который пригласил отца пожить у него на все время его пребывания в Москве.

Своей квартиры у отца больше не было. Он остался бездомным. В 1991 году Горбачев своим указом вернул ему гражданство, но не жилье… Правда, в 2000 году Международный литературный фонд писателей предоставил отцу в аренду дачу в Переделкине. Отец очень любил эту не совсем свою дачу, но Господь мало позволил ему наслаждаться покоем и счастьем на Родине.

До этого дача много лет простояла пустая, потихоньку осыпаясь и рушась, в ней постоянно что-то где-то подтекало; отец смеялся и говорил, что живет в «Петергофе с большим количеством фонтанов». Это был двухэтажный кирпичный дом, больше смахивающий на барак, с четырьмя подъездами. Рядом с подъездом отца были подъезды, где жили Георгий Поженян, дочь Виктора Шкловского с мужем, поэтом Панченко. Третьего соседа я не помню.

История дачи была романтичной и печальной одновременно. Оказалось, что этот писательский дом построен на месте дачи актрисы Валентины Серовой. Ее дача была окружена небольшим садиком, сохранился маленький прудик, в котором, по преданию, она любила плавать. Отец говорил, что представляет себе, как Серова перед спектаклями купается в пруду и что-то тихо напевает. Тогда он и рассказал мне историю романа Серовой и маршала Рокоссовского, во время которого Сталина якобы спросили, как относиться к самому факту этой связи (оба были женаты). Сталин ответил коротко и исчерпывающе: «Завидовать!».

После развода Серовой и Симонова дача пришла в запустенье, Литфонд снес старый дом, построив дачу для писателей.

Во времена отца сад невероятно разросся, в него выходила дверь кухни с террасой. Стояли высокие темные деревья, трава заполонила все пространство. Пруд был затянут густой зеленой тиной, было мрачновато, летали страшно прожорливые комары. Отец все пытался как-то справиться с запустением: убрал сгнившие ветки, сломанные деревья, подстриг кусты, скосил кое-где траву, в окна его кабинета стало заглядывать солнце.

Георгий Владимов

Генерал и его армия

Простите вы, пернатые войска
И гордые сражения, в которых
Считается за доблесть честолюбъе.
Все, все прости. Прости, мой ржущий конь
И звук трубы, и грохот барабана,
И флейты свист, и царственное знамя,
Все почести, вся слава, все величье
И бурные тревоги грозных войн.
Простите вы, смертельные орудья,
Которых гул несется по земле…

Вильям Шекспир, «Отелло, венецианский мавр», акт III

Глава первая.

МАЙОР СВЕТЛООКОВ

Вот он появляется из мглы дождя и проносится, лопоча покрышками, по истерзанному асфальту - «виллис», «король дорог», колесница нашей Победы. Хлопает на ветру закиданный грязью брезент, мечутся щетки по стеклу, размазывая полупрозрачные секторы, взвихренная слякоть летит за ним, как шлейф, и оседает с шипением.

Так мчится он под небом воюющей России, погромыхивающим непрестанно громом ли надвигающейся грозы или дальнею канонадой, - свирепый маленький зверь, тупорылый и плосколобый, воющий от злой натуги одолеть пространство, пробиться к своей неведомой цели.

Подчас и для него целые версты пути оказываются непроезжими - из-за воронок, выбивших асфальт во всю ширину и налитых доверху темной жижей, тогда он переваливает кювет наискось и жрет дорогу, рыча, срывая пласты глины вместе с травою, крутясь в разбитой колее; выбравшись с облегчением, опять набирает ход и бежит, бежит за горизонт, а позади остаются мокрые прострелянные перелески с черными сучьями и ворохами опавшей листвы, обгорелые остовы машин, сваленных догнивать за обочиной, и печные трубы деревень и хуторов, испустившие последний свой дым два года назад.

Попадаются ему мосты - из наспех ошкуренных бревен, рядом с прежними, уронившими ржавые фермы в воду, - он бежит по этим бревнам, как по клавишам, подпрыгивая с лязгом, и еще колышется и скрипит настил, когда «виллиса» уже нет и следа, только синий выхлоп дотаивает над черной водою.

Попадаются ему шлагбаумы - и надолго задерживают его, но, обойдя уверенно колонну санитарных фургонов, расчистив себе путь требовательными сигналами, он пробирается к рельсам вплотную и первым прыгает на переезд, едва прогрохочет хвост эшелона.

Попадаются ему «пробки» - из встречных и поперечных потоков, скопища ревущих, отчаянно сигналящих машин; иззябшие регулировщицы, с мужественно-девичьими лицами и матерщиною на устах, расшивают эти «пробки», тревожно поглядывая на небо и каждой приближающейся машине издали угрожая жезлом, - для «виллиса», однако ж, отыскивается проход, и потеснившиеся шоферы долго глядят ему вслед с недоумением и невнятной тоскою.

Вот он исчез на спуске, за вершиной холма, и затих - кажется, пал он там, развалился, загнанный до издыхания, - нет, вынырнул на подъеме, песню упрямства поет мотор, и нехотя ползет под колесо тягучая российская верста…

Что была Ставка Верховного Главнокомандования? - для водителя, уже закаменевшего на своем сиденье и смотревшего на дорогу тупо и пристально, помаргивая красными веками, а время от времени, с настойчивостью человека, давно не спавшего, пытаясь раскурить прилипший к губе окурок. Верно, в самом этом слове - «Ставка» - слышалось ему и виделось нечто высокое и устойчивое, вознесшееся над всеми московскими крышами, как островерхий сказочный терем, а у подножья его - долгожданная стоянка, обнесенный стеною и уставленный машинами двор, наподобие постоялого, о котором он где-то слышал или прочел. Туда постоянно кто-нибудь прибывает, кого-нибудь провожают, и течет промеж шоферов нескончаемая беседа - не ниже тех бесед, что ведут их хозяева-генералы в сумрачных тихих палатах, за тяжелыми бархатными шторами, на восьмом этаже. Выше восьмого - прожив предыдущую свою жизнь на первом и единственном - водитель Сиротин не забирался воображением, но и пониже находиться начальству не полагалось, надо же как минимум пол-Москвы наблюдать из окон.

И Сиротин был бы жестоко разочарован, если б узнал, что Ставка себя укрыла глубоко под землей, на станции метро «Кировская», и ее кабинетики разгорожены фанерными щитами, а в вагонах недвижного поезда разместились буфеты и раздевалки. Это было бы совершенно несолидно, это бы выходило поглубже Гитлерова бункера; наша, советская Ставка так располагаться не могла, ведь германская-то и высмеивалась за этот «бункер». Да и не нагнал бы тот бункер такого трепету, с каким уходили в подъезд на полусогнутых ватных ногах генералы.

Вот тут, у подножья, куда поместил он себя со своим «виллисом», рассчитывал Сиротин узнать и о своей дальнейшей судьбе, которая могла слиться вновь с судьбою генерала, а могла и отдельным потечь руслом. Если хорошо растопырить уши, можно бы кой-чего у шоферов разведать - как вот разведал же он про этот путь заранее, у коллеги из автороты штаба. Сойдясь для долгого перекура, в ожидании конца совещания, они поговорили сперва об отвлеченном - Сиротин, помнилось, высказал предположение, что, ежели на «виллис» поставить движок от восьми местного «доджа», добрая будет машина, лучшего и желать не надо; коллега против этого не возражал, но заметил, что движок у «доджа» великоват и, пожалуй, под «виллисов» капот не влезет, придется специальный кожух наращивать, а это же горб, - и оба нашли согласно, что лучше оставить как есть. Отсюда их разговор склонился к переменам вообще - много ли от них пользы, - коллега себя и здесь заявил сторонником постоянства и, в этой как раз связи, намекнул Сиротину, что вот и у них в армии ожидаются перемены, буквально-таки на днях, неизвестно только, к лучшему оно или к худшему. Какие перемены конкретно, коллега не приоткрыл, сказал лишь, что окончательного решения еще нету, но по тому, как он голос принижал, можно было понять, что решение это придет даже не из штаба фронта, а откуда-то повыше; может, с такого высока, что им обоим туда и мыслью не добраться. «Хотя, - сказал вдруг коллега, - ты-то, может, и доберешься. Случаем Москву повидаешь - кланяйся». Выказать удивление - какая могла быть Москва в самый разгар наступления - Сиротину, шоферу командующего, амбиция не позволяла, он лишь кивнул важно, а втайне решил: ничего-то коллега толком не знает, слышал звон отдаленный, а может, сам же этот звон и родил. А вот вышло - не звон, вышло и вправду - Москва! На всякий случай Сиротин тогда же начал готовиться - смонтировал и поставил неезженые покрышки, «родные», то есть американские, которые приберегал до Европы, приварил кронштейн для еще одной бензиновой канистры, даже и этот брезент натянул, который обычно ни при какой погоде не брали, - генерал его не любил: «Душно под ним, - говорил, - как в собачьей будке, и рассредоточиться по-быстрому не дает», то есть через борта повыскакивать при обстреле или бомбежке. Словом, не так уж вышло неожиданно, когда скомандовал генерал: «Запрягай, Сиротин, пообедаем - и в Москву».

Москвы Сиротин не видел ни разу, и ему и радостно было, что внезапно сбывались давнишние, еще довоенные, планы, и беспокойно за генерала, вдруг почему-то отозванного в Ставку, не говоря уже - за себя самого: кого еще придется возить, и не лучше ли на полуторку попроситься, хлопот столько же, а шансов живым остаться, пожалуй, что и побольше, все же кабинка крытая, не всякий осколок пробьет. И было еще чувство - странного облегчения, даже можно сказать, избавления, в чем и себе самому признаться не хотелось.

Он был не первым у генерала, до него уже двое мучеников сменилось если считать от Воронежа, а именно оттуда и начиналась история армии; до этого, по мнению Сиротина, ни армии не было, ни истории, а сплошной мрак и бестолочь. Так вот, от Воронежа - самого генерала и не поцарапало, зато под ним, как в армии говорилось, убило два «виллиса», оба раза с водителями, а один раз и с адъютантом. Вот о чем и ходила стойкая легенда: что самого не берет, он как бы заговоренный, и это как раз и подтверждалось тем, что гибли рядом с ним, буквально в двух шагах. Правда, когда рассказывались подробности, выходило немного иначе, «виллисы» эти убило не совсем под ним. В первый раз - при прямом попадании дальнобойного фугаса - генерал еще не сел в машину, призадержался на минутку на КП командира дивизии и вышел уже к готовой каше. А во второй раз - когда подорвались на противотанковой мине, он уже не сидел, вылез пройтись по дороге, понаблюдать, как замаскировались перед наступлением самоходки, а водителю велел отъехать куда-нибудь с открытого места; а тот возьми и сверни в рощу. Между тем, дорога-то была разминирована, а рощу саперы обошли, по ней движение не планировалось… Но какая разница, думал Сиротин, упредил генерал свою гибель или опоздал к ней, в этом и была его заговоренность, да только на его сопровождавших она не распространялась, она лишь с толку сбивала их, она-то и была, если вдуматься, причиной их гибели. Уже подсчитали знатоки, что на каждого убитого в эту войну придется до десяти тонн истраченного металла, Сиротин же и без их подсчетов знал, как трудно убить человека на фронте. Только бы месяца три продержаться, научиться не слушаться ни пуль, ни осколков, а слушать себя, свой озноб безотчетный, который чем безотчетнее, тем верней тебе нашепчет, откуда лучше бы загодя ноги унести, иной раз из самого вроде безопасного блиндажа, из-под семи накатов, да в какой ни то канавке перележать, за ничтожной кочкой, - а блиндаж-то и разнесет по бревнышку, а кочка-то и укроет! Он знал, что спасительное это чувство как бы гаснет без тренировки, если хотя б неделю не побываешь на передовой, но этот генерал передовую не то что бы сильно обожал, однако и не брезговал ею, так что предшественники Сиротина не могли по ней слишком соскучиться, - значит, по собственной дурости погибли, себя не послушались!

Лучшие статьи по теме